Читать книгу "Неслучайные встречи. Анастасия Цветаева, Набоковы, французские вечера - Юрий Ильич Гурфинкель"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот вы говорите, да и не только вы, – дескать, пишите мемуары. А кому это нужно? Я вам так скажу: с некоторых пор противно стало брать в руки карандаш. Я не могу даже написать заявление в ЖЭК, чтобы починили бачок в уборной – вода свистит непрерывно. А вы говорите…
Больше мы к теме мемуаров не возвращались.
11
Почти каждое лето Анастасия Ивановна и Евгения Филипповна уезжали отдыхать в Эстонию, в Кясму. Евгения Филипповна, в отличие от А.И., как «птица небесная», мало заботилась о себе, полностью полагаясь на Розу Марковну и брата, а во время общих поездок с Анастасией Ивановной та заботу о ней брала на себя. Из-за этого некоторые знакомые А.И. уговаривали ее не тратить так много сил на Евгению Филипповну. От этих увещеваний она всегда отмахивалась.
Кстати, в Кясму они познакомились и подружились с литератором Владимиром Ионасом, почти ровесником Евгении Филипповны. Его непонятно почему особенно раздражало в ней равнодушие к быту, например беспорядок на столе, где вперемешку с книгами и рукописями лежала грязная посуда. Похоже, его вообще задевал образ жизни, который вела Евгения Филипповна. Он даже посчитал возможным в своем письме упрекнуть ее в лености.
Евгения Филипповна, однако, не поленилась ответить ему.
Со всей откровенностью написала, что она действительно избегает чрезмерного упорства мозговых усилий там, где не видит в этом особой необходимости, например, слушая лекции по философии. Но с другой стороны, какая же это леность, – возражала она, – если в течение многих лет ежедневно с 1930 года переводила Шекспира, Петрарку, публиковала статьи по итальянской литературе, изучала итальянский, английский, пыталась освоить сербский и грузинский, испанский и персидский языки. При этом ежедневно работала, отдавала себя медицинской профессии, и притом с полной добросовестностью. Чего не люблю, – писала она, – того избегаю: хозяйства, уборки, покупок, но что делаю – стараюсь делать хорошо.
Она и в самом деле большую часть своей жизни разрывалась между литературой и медициной. Помню, как-то во время посещения их дома услышал историю о том, как Борис Пастернак после долгого перерыва приехал к ней лечить зуб. Она упрекнула его за столь долгое отсутствие. В ответ на это Пастернак подарил ей книгу «Второе рождение», оставив такую надпись: «Дорогой Женечке Куниной, которую я очень люблю, в обиде за то, что она недостаточно в этом уверена».
Анастасия Ивановна на правах крестной матери порой тоже пыталась Евгению Филипповну воспитывать. Особенно она переживала безразличное отношение Евгении Филипповны к собственному здоровью. Иногда даже обращалась за советом к Иосифу Филипповичу, мнением которого очень дорожила.
Сам Иосиф Филиппович в письме к Анастасии Ивановне как-то писал о своей сестре:
…Женя моя, по моему глубокому убеждению, действительно хороший и достойный уважения человек – бескорыстный, в основе своей – добрый, отзывчивый, иногда – самоотверженный и в лучшие свои полосы и минуты – одухотворенный. Она – поэт Божьей милостью, и не потому, что пишет хорошие стихи, а по природе своего мышления и чувствования.
Но тут мы вступаем в область смешанного, амальгамы добра и зла, большого и маленького. Она поэт, и потому ею правят не разум и воля, а чувство – иногда глубокое и прекрасное (так бывает часто, но не всегда, в ее стихах), а иногда (и не редко) поверхностное, импульсивное, смесь дерзкого, безответственного с истинным и светлым, женского и даже бабьего с просветленным.
Оглядываясь назад, вижу эту чудом уцелевшую троицу то ли в ореховой сказочной скорлупке, то ли в утлой лодочке, плывущей по волнам советского быта и сложных внутрисемейных отношений.
Они сумели выжить и прожили свою жизнь, как говорят актеры, «в предлагаемых обстоятельствах», никого не оговорив и не предав.
Помню, было у меня минутное разочарование после прочтения его книги о Петре Ильиче Чайковском, которую Иосиф Филиппович мне подарил. Наткнулся на пассажи о «никем не контролируемой царской власти», которая «выворачивала с корнем молодую поросль передовой русской культуры», вспоминал Тараса Шевченко, томившегося в ссылке, призывавшего точить топор и будить власть. Все это меня тогда неприятно зацепило, как будто автор прошел мимо, не заметив Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова, поднявшихся, несмотря на «цензурный намордник, грозивший русской литературе скоропостижной смертью от удушья».
Но после, поразмыслив, понял, что такими аллюзиями не напрямую он, возможно, пытался обратить внимание читателя на существующий порядок вещей в современной ему советской реальности, где уж действительно и «намордник» был, и «удушье», и только такими прозрачными намеками, вероятно, и можно было иносказательно выразиться на эту тему, не опасаясь серьезных последствий.
Думаю, он осознавал, какую цену приходится платить за естественное стремление выжить в этих «предлагаемых обстоятельствах» и при этом не потерять свою живую мысль, способность воспринимать мир адекватно.
А о том, что он был тонким ценителем поэзии, глубоко образованным филологом, разбирающимся в литературе, философии, свидетельствуют письма, опубликованные его внуком. Вот одно из них – о Тютчеве, написанное в июне 1954 года литературоведу К.Г. Локсу, с которым он был дружен.
…Теперь о Тютчеве. Мне кажется очень верным то, что Вы пишете о его необычайно тонком и женственно-нежном восприятии поэзии будней, одухотворенно-физиологическом ощущении самого процесса физического бытия – жары, вечерней прохлады, веянья ветерка! Откуда же в мирном и изысканно-зрелом культурном кругу, где настой русской усадебной, уловленной скорее в «Детстве» Толстого, чем в романах Тургенева, прелести быта смешивался с рафинированным европеизмом, откуда там возникало трагическое ощущение космоса, бездны, безысходных противоречий, раздирающих человеческую душу?
Лет тридцать назад Борис Леонидович обращал мое внимание на поразительную близость мыслей и даже образов-мыслей Тютчева к идеям Шеллинга. Действительно, эпоха романтизма была одним из величайших событий в умственной и художественной истории человечества, и кризис просветительского рационализма был в то же время огромным шагом в познании мира и человека.
Глубина Тютчева не могла быть результатом чисто книжного усвоения идей немецкой философии. Иначе, чем для Бакунина, Герцена, Грановского, Каткова, эти идеи и для него были в какой-то мере ключом к накрепко до этого замкнутой сфере жизни – личной и общественной. Самое понятие и ощущение «тайны», неопознанности составляло огромное приобретение после всепонятности и чрезмерной наглядности мира Гольбаха, Дидро и Ламетри. За этим ощущением раскрывалось богатство и разнообразие, противоречие и движение не остановленной и не окаменевшей жизни.
Простите сумбурность и нечистоту слога – в комнате почты,
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Неслучайные встречи. Анастасия Цветаева, Набоковы, французские вечера - Юрий Ильич Гурфинкель», после закрытия браузера.