Читать книгу "Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но почему я говорю о Мариенгофе? Ведь под письмом пять подписей? А потому, что так считал Есенин, уверенный, что ни Рюрик Ивнев, ни Николай Эрдман мерзопакостного текста не видели. Что касается Шершеневича, то письмо в «Новый зритель», он, видимо, все-таки подписал, а вот в то, что его подпись стояла и под заявлением в газету «Известия», не очень верится. Вот как освещен пресловутый (антисемитский) инцидент в его «Литературных воспоминаниях»: «Позднейшие годы, годы ссоры с Мариенгофом и годы пьянств, ознаменовались поисками новых дружб. Есенин бросался то к одному, то к другому поэту. Появились всякие Иваны Приблудные и другие. Они пили за счет Есенина, подзуживали его к скандалам, а потом отходили в сторону и отмежевывались. Так было с известным и глупым скандалом с юдофобскими выкриками, хотя Есенин ни до, ни после этого не был юдофобом. Но навинтить его пьяного можно было на что угодно. Он знал цену “друзьям”, но быть без войска, даже предающего своего вождя на каждом шагу, ему было невмоготу. Для того чтобы быть первым, нужно рядом иметь прикидывающихся вторыми».
Наверное, Шершеневич и под пыткою бы не признался, что под «друзьями» в кавычках подразумевает не только «всяких Приблудных», но и Мариенгофа. Между тем среди «всяких» не было ни одного поэта, который бы только прикидывался вторым. А вот Мариенгоф действительно прикидывался. И очень долго, и очень искусно. Хотя конечно же считал себя поэтом первого, элитного ряда. Пить за счет Есенина он не пил, потому что вообще не пил, а вот все остальное… Даром, что ли, Александр Никитич Есенин, понаблюдав в течение нескольких дней за приятелем сына, вернувшись в деревню, доложил жене: «Кормится он возле нашего Сергея»? И по части причастия к «пьяным юдофобским выкрикам» за милым Толей грешок есть. А как иначе назвать его подзуживания насчет Зинаиды Райх, в которых, кстати, принародно признался: «Я обычно говорил о ней: “Эта дебелая еврейская дама”. Щедрая природа одарила ее чувственными губами на лице круглом, как тарелка. Одарила задом величиной с громадный ресторанный поднос при подаче на компанию. Кривоватые ноги ее ходили по земле, а потом по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку».
Есенин злился, а милый Толя нашептывал: не еврейка, говорит? Православная? А ты к папочке ее приглядись: с прожидью! А девичья фамилия матушки-дворянки? Евреинова? То-то же. У русского языка хорошая память, Вяточка. Сообразил?
Подзуживал, а сам? Когда разразился «глупый скандал с юдофобскими выкриками»?! Первым в сторону отошел, впереди всех и в «Известия» побежал – отмежевываться.
О том, что Есенин не сомневался, что инициатором подлой публикации в «Новом зрителе» был именно Мариенгоф, свидетельствует его письмо Маргарите Лившиц из Тифлиса в Москву от 20 октября 1924 года: «Милая Рита! Спасибо за письмо и вырезки… Не боюсь я этой мариенгофской твари и их подлости нисколечко. Ни лебедя, ни гуся вода не мочит».
Увы, не был Есенин ни лебедем, ни гусем. Он был человеком с содранной кожей, и только то, что дурная весть застигла его не в опостылевшей Москве, а в Грузии, в ее веселой и легкомысленной столице, избавило Есенина от тяжелого нервного срыва. Это Галя, замороченная вечными нехватками, думает, что его с Анатолием рассорили деньги, которые тот под шумок прикарманил. Что деньги… Когда-то, в детстве, дед Титов привез ему из Кузьминского, с ярмарки, пряник. А Оля, крошечная, попросила: Дать! Дать! Ну, отломил кусочек. Маленький-маленький. Дед увидел, но промолчал. А потом, когда вечером на печь забрались, рассказал байку.
…Поехал мужик со старшим сыном на ярмарку, купил пряник. Вот, говорит, держи гостинец, приедем до хаты, мужик-то хохол был, с Василем поделишься. По-братски. А как это по-братски? А так, Петро: большенькую половину Василю отдашь, а возьмешь себе меньшую. Думал-думал Петро и вернул батьке пряник. Пусть, мол, Васек со мной по-братски поделится. Вот и Анатолий как тот Петро: пока вдвоем жили, считал, что это Есенин обязан с ним по-братски делиться. А как втюрился в свою Никритину, так и весь пряник захапал, теперь с этой, извилистой, по-братски делится.
Вернувшись с остатками тиража «Москвы кабацкой» из Ленинграда, Есенин, как уже упоминалось, на несколько дней съездил в Константиново, отвез родителям деньги и 3 сентября «удрал» в Грузию. Недели две прожил в Тифлисе, затем в Баку и снова вернулся в Грузию. Надежда на то, что простая перемена мест «успокоит сердце и грудь», оказалась призрачной. Для успокоения требовалось иное лекарство.
В ту осень резко обострилась борьба, фактически война на истребление, которую вот уже несколько лет, с переменным успехом, вели идеологи новой власти с не поддающейся перековке русской литературой. Пролеткульты, правда, все-таки распустили, но пролеткультовский дух оказался неистребимым. Его унаследовали и МАПП, и РАПП, окопавшиеся в двух главных пролетарских журналах – «Октябре» и «На посту». Поэт Василий Наседкин, жених, а потом и муж сестры Есенина Екатерины, вспоминает, что Сергей Александрович, обычно старавшийся не афишировать свои литературные взгляды, попав на поэтический вечер, где выступали главным образом «мапповцы» (члены московской ассоциации пролетарских писателей), его и пригласила туда знакомая «мапповка», не дослушав выступления известного в этих кругах поэта, ушел – «нервно, решительно, молча, даже не попрощавшись со своей спутницей». О том, что нервная реакция не случайность, свидетельствует его письмо к сестре, написанное по приезде в Тифлис 17 сентября 1924 года: «Узнай, как вышло дело с Воронским. Мне страшно будет неприятно, если напостовцы его съедят. Это значит тогда, бей в барабан и открывай лавочку. По линии (имеется в виду “пролетарская линия”. – А. М. ) писать абсолютно невозможно. Будет такая тоска, что волки сдохнут».
Как видим, вопреки мнению молвы, утверждавшей, что самовлюбленный Есенин равнодушен к перипетиям литературных сшибок, ему было решительно не по себе в раздираемой идеологическими противоречиями столице, и он пользовался любым предлогом, чтобы уехать, удрать из Москвы. А знакомым, из понятной осторожности, объяснял свою «москвобоязнь» по-житейски: «Вот в Грузии поэтам хорошо. Совнарком грузинский заботится о них, точно о детях своих. Приедешь туда, как домой к себе. А у нас что?»
В первые недели пребывания в Грузии ему и в самом деле было на удивление хорошо. И в Москве, и в Питере необходимый для жизни «кислород» нужно было собирать, копить! и «выдышивать» экономно, словно это не атмосфера, а кислородная подушка. Кончался запас воздуха, и начиналось кислородное голодание. А в Грузии поэтического воздуха было столько, что даже его покалеченные «пустыней и отколом» легкие не задыхались. И главное – наиважнейшее: «Приедешь, как к себе домой». Это-то и было самым необходимым. Ему, бездомнику, судьба, пусть и ненадолго, даровала Дом. Дом, полный друзей. Всегда окруженный множеством знакомцев, собутыльников, прихлебателей, Есенин с юношеских лет мечтал о великодушной, щедрой, не раздираемой завистью Дружбе, и здесь, в Тифлисе, нашел то, чего не хватало всю жизнь: необременительное дружество. Кроме того, за хребтом Кавказа как-то сами собой улаживались многие житейские проблемы, на решение которых в московском бесприюте приходилось тратить слишком много душевных и физических сил. В житейских делах, или как он говорил, «в пространстве чрева», Сергей Александрович был до крайности неумелым, и хотя многие почему-то считали его оборотистым и расчетливым, попавшие к нему в руки деньги моментально улетучивались и он никогда не отказывал, если просили взаймы. Знал, что отдачи не будет (после его смерти на сберкнижке обнаружился… один рубль), но вот – не отказывал. Впрочем, в период альянса с имажинистами в Есенине, видимо, и в самом деле все-таки проклюнулась доставшаяся по капризу генетического родства хозяйская закваска деда по матери. Но даже в тогдашнем его франтовстве, нарочитом, на фоне всеобщей в литературных кругах бедности, когда он мог заявить во всеуслышание: «Я не отдаю воротничков в стирку, я их выбрасываю», – было что-то детское. Мальчик в сереньком шарфе, дерущий втридорога за свои выступления, брал реванш, мальчик в поддевке и в сапогах бутылочками доказывал: знай наших! Его иногда за глаза, а то и нагло, в глаза, называли «милым другом» – знает, мол, цену своему мужскому обаянию и пользоваться им умеет. Анатолий Мариенгоф писал не без внутреннего раздражения: «Есенин знал, чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу… Обычно любят за любовь, Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Да, выглядел самоуверенным, отмахиваясь от критики, дескать, «я о своем таланте много знаю», а на самом-то деле настоящей цены ни себе, ни стихам своим так и не определил. Вот и боялся, что облапошат как дурачка-простофилю, потому и держался с вызовом – и казался удачником многим, даже проницательному и тонкому Воронскому. Вот что писал главный редактор журнала «Красная новь» в статье «Об отошедшем»: «Его поэтический взлет был головокружителен… у него не было полосы, когда наступают перебои… паузы, когда поэта оставляют в тени либо развенчивают. Путь его был победен, удача не покидала его, ему все давалось легко. Неудивительно, что он так легко, безрассудно, как мот, отнесся к своему удивительному таланту».
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко», после закрытия браузера.