Читать книгу "Мамины субботы - Хаим Граде"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю и знать не хочу, — пожимает плечами еврей. — А вот если бы я, не дай Бог, забыл, когда день седьмой, я бы костями почувствовал наступление дня отдохновения и святости. Доброй субботы!
Я остаюсь один на пустой вечерней улице и смотрю на скалы, громоздящиеся друг на друга. Золотой закат озаряет волшебным светом синее небо, кристально-белый снег и зеленый лед на горных вершинах. Все горит, слившись в единый бриллиантовый огонь. Пурпурные облака, снеговые горы и голые скалы кажутся гигантским городом со стеклянными стенами и белыми башнями, городом, в котором зажглась суббота после того, как она ушла с земли.
I
Сталинабадский городской парк уже засыпан желтыми осенними листьями. И у беженцев, которые здесь днюют и ночуют, кожа тоже стала желтой, сухой и прозрачной. На руках у них выступили жилы. Многие дрожат в такт осени — страдают от малярии или поноса. По вечерам в парке играет оркестр, и девушки на помосте танцуют с девушками. Юношей отправили на фронт. Повычерпали, как рыбу из садка. И вместо ушедших на войну молодых здоровых мужчин прибывает все больше инвалидов, целый день бесчинствующих на рынке, в очередях за табаком и пивом, а по вечерам собирающихся в парке вокруг оркестра. Инвалиды свистят, смеются. Безрукие и безногие, они передразнивают танцующих девушек. Нередко калеки взбираются на помост и обнимают танцорок за талии, кто единственной уцелевшей рукой, кто протезом с никелевым крюком вместо пальцев, а кто нарочно прижимается к барышням плечом, на котором болтается голый и высохший костяной обрубок. Девушки боятся отталкивать приставал. Они танцуют и мучительно улыбаются, полуприкрыв глаза и дрожа от страха, гадливости и скрытого наслаждения. Среди беженцев, нашедших себе заработок, тоже есть такие, которые танцуют, пьянствуют и бесчинствуют, словно желая показать, что они уже на все плюют.
— Карфаген! — говорит мне адвокат Оренштейн из Варшавы. Я знаком с ним еще по Вильне, куда он бежал в начале германско-польской войны. Два года спустя я встретил его в столице Узбекистана, Ташкенте, который он называл Гонконгом, потому что это звучало еще более по-азиатски. В Ташкенте на Оренштейне еще был белый полотняный костюм и белые туфли. Теперь он совсем обносился, ходил почти босиком, и от прежнего адвоката Оренштейна остались только черные горящие глаза.
— Сталинабад — это Карфаген, а карфагенского идола, в жертву которому приносили людей, звали Баал-Хаммоном. Знайте, что Карфаген был колонией Тира, то есть финикийцев, приносивших людей в жертву своему идолу Мелькарту. Баал-Хаммон, Мелькарт и Молох, еще одно кровожадное божество. Вы понимаете? — И адвокат Оренштейн разъясняет мне в своей манере, что Таджикистан — это колония великой России и здесь правит тот же железный закон. — Пойдемте со мной на базар, я научу вас, как жить на свете. Я живу тем, что пробую.
Базар кишит таджиками, которые привезли на маленьких осликах созревшие фрукты. На расстеленных рогожах лежат горы арбузов. Их водянисто-голубые корки с зелеными прожилками кажутся кусками мрамора. Рядом навалены груды дынь, круглых и продолговатых, прозрачных, как свежие яйца. Оренштейн останавливается рядом с двумя корзинами, в которых лежат персики с румяными, красными щечками и зрелая черешня, похожая на маленькие солнышки. Он берет по одному, самому крупному плоду каждого вида и мгновенно съедает.
— Ты продаешь камни, а не фрукты! — кричит адвокат таджику и, прежде чем тот успевает оправиться от растерянности, тащит меня дальше. Мы проходим мимо прилавков с яблоками, грушами, помидорами и сладкой репой. Оренштейн смотрит на них мрачно и не решается попробовать. За прилавками стоят женщины, а женщины, говорит Оренштейн, очень мелочны. Они за одно яблоко выцарапают тебе оба глаза.
Мы замедляем шаг рядом с высокими и узкими плетеными корзинами, до краев наполненными виноградом, круглым и темно-синим, как зрачки, продолговатым, как пальцы, и желтовато-липким, как мед. Оренштейн отрывает большую кисть, проворно закидывает в рот виноградины, а когда остается штуки три, возвращает кисть в корзину и говорит таджику, кривя лицо:
— Кислые, как уксус.
Таджик удивленно таращится на него: как можно осенью сказать про его виноград, что он кислый? Такого он в жизни не слыхивал. Но Оренштейн уже шагает дальше, засунув руки в карманы так, словно он опасается, что у него вытащат пачку денег. Мы идем мимо лавки, где в десятки холщовых мешочков насыпаны разные пряности: всевозможный перец, лавровый лист, корица и шафран. Все это Оренштейн пробовать не хочет.
— Знаете, как тут готовят плов? — спрашивает он меня запекшимися губами, и по его лицу видно, что у него кишки сводит от голода. Плов, говорит Оренштейн, таджики варят сами, не доверяя его женам, потому что это большое искусство. Сначала во дворе разжигают огонь и ставят на треножник котел с растительным маслом. Когда масло закипит, в него бросают целый горшок очищенного лука. Потом разводят огонь сильнее и тушат лук, пока вся горечь не уйдет из него вместе с дымом и он не станет сладким, как сахар. Затем берут телятину или баранину и кладут ее с луком, рисом и кишмишем в большой котел. Кишмишем азиаты называют изюм. Котел, который размером не меньше солдатского, ставят на маленький огонечек и варят два часа, три, четыре — столько, сколько этим азиатам заблагорассудится, а потом накрывают котел платками, чтобы все хорошенько настоялось. И когда плов вынимают, каждая луковица в нем с гусиное яйцо, изюм и рис распарились и сияют как солнце, а мясо — жирное, истекает соком и исходит паром. Плов едят руками и запивают вином.
— Руками? — спрашиваю я.
— А что, вы не стали бы есть? — скалит зубы Оренштейн. — Я бы ел его даже ногами, лишь бы мне только дали. Я видел, как они едят. Захватывают пальцами рис и изюм с куском мяса и бросают эту щепоть в рот, хвать пальцами — и в рот, хвать — и в рот, — снова и снова повторяет Оренштейн, словно треснутая пластинка, которая застряла на месте, издавая одни и те же ржавые, визгливые звуки.
Глаза адвоката сверкают. Он видит в углу таджика, сидящего на земле с большим арбузом между коленей. Таджик отрезает ломоть, кусает красную сочную мякоть и тут же бросает отрезанный кусок. Оренштейн садится рядом с таджиком, говорит, машет руками и хлопает его по спине. Тот смотрит на еврея, стирает с подбородка прилипшие черные зерна и отдает Оренштейну оставшиеся пол-арбуза. Таджик уходит, а Оренштейн зарывается головой в свою добычу. Он кусает и кусает, захлебываясь соком, и наконец вручает мне распавшуюся корку, чтобы я доел. Я отказываюсь. Даже лошадь не притронулась бы к таким объедкам.
— Ну и не надо. — Он поднимается с земли. — Теперь закурить бы. Попрошу папиросу у праведника.
Праведник, как его с издевкой называет Оренштейн, — это Янкл Грот, беженец из какого-то волынского местечка. Он маленький, но у него очень громкий, крикливый голос, опухшие ноги, руки, похожие на куски размокшего дерева, и такое количество пыли в волосах, словно там осела вся пустыня Каракумы. Он, как и Миша Тройман, верит, что еще встретит дома жену и детей, но, в отличие от Миши, не говорит об этом так часто. Янкл Грот умеет зарабатывать. Он набивает папиросы и продает их на базаре. Нередко после целого дня стояния на базаре его заработка не хватает даже на то, чтобы расплатиться за табак и гильзы, потому что инвалиды вырывают у него все папиросы. Тем не менее Оренштейн время от времени получает от праведника трешку без возврата. Для этого надо только выслушать порцию нравоучений.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Мамины субботы - Хаим Граде», после закрытия браузера.