Читать книгу "Испанцы Трех Миров - Всеволод Евгеньевич Багно"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Творчество, новизна, поиск, революционность, свобода — вот добродетели и символ веры Кортасара. Жаждой свободы и стремлением вырваться за пределы достигнутого и предоставленного отмечены все его любимые герои. Жаждой свободы и ее энергией проникнут звучащий философским камертоном в романе «Книга Мануэля» эпизод с попыткой бегства из интерната «ста девяносто шести девушек, ютящихся в помещении для восьмидесяти и между двумя полнолуниями ожидающих прибытия других пятидесяти шести маленьких женщин». Камертоном этот эпизод стал еще и потому, что эротика революции у Кортасара неотторжима от революции в эротике. Глубокого смысла исполнено одно из стихотворений писателя, «Дон Хуан»:
Ночные сладостные дары,
саднящее кончики пальцев знакомство на ощупь, всхлипывания
и забрезживший рассвет удовольствия, закат
неистовый бесцельного гона, мягкая
ласка, оставляющая на плече крохотного леопардика, —
все это я променяю на желание.
Желание, т. е. жажда свободы — в любви, в политической жизни, в языке, неудовлетворенность достигнутым, стремление преодолеть границы дозволенного, может служить еще одним ключом к роману. Как известно, воля к бунту особенно характерна для юношества. В то же время, как это было подмечено Альбером Камю, искушение максимализмом подстерегает и юные нации. Сославшись на Писарева, утверждавшего, что самые ярые фанатики — это дети и юноши, Камю перенес это наблюдение на психологию целых наций, имея в виду прежде всего Россию, в которой созревала революция: «Пролетариат семинаристов перехватил в то время инициативу великого освободительного движения, придав ему свою собственную исступленность». То же можно сказать и о Латинской Америке XX века, во многом напоминающей Россию века XIX-го. Бесчеловечность диктаторских режимов породила исступленное сопротивление «пролетариата семинаристов». «В любом случае, единственное, что в Латинской Америке принимается во внимание, — это готовность плыть против течения: против конформизма, готовых идей и многоуважаемых кумиров, которые и доныне руководят игрой Великой Системы», — в этих словах Кортасара из книги стихов «Только сумерки» все верно, если не забывать, что применительно к самому писателю речь скорее шла о другом процессе — о его стремлении плыть по течению, против толпы, плывущей ему навстречу.
Готовность же плыть против течения, при всем благородстве побуждений, если речь шла о политике, или естественности порывов, если речь шла о сексуальных отношениях, сплошь и рядом оборачивалась повторением давно пройденного — и об этом тоже роман «Книга Мануэля». Герои Кортасара не осознают, что их бунт против условностей морали с неизбежностью отражает обратную сторону тех же условностей. Всем их раскрепощенностям в сексе — тысячи лет. Точно так же тысячи лет, как в каждом новом поколении повторяется извечный закон перерождения революционеров, либо гибнущих на подходах к власти, либо непременно превращающихся в тиранов.
Как это было убедительно продемонстрировано героями Чернышевского, русскими нигилистами и большевиками, социальная революция непременно сопряжена с революцией сексуальной, революцией в сфере интимных отношений. Одна из поставленных героями Кортасара перед собой задач — быть одними и теми же на улице и в постели. Постоянное соседство революции и секса находит в «Книге Мануэля» почти пародийное решение в одной из эротических сцен романа, когда Маркос переходит к половому акту с Людмилой непосредственно после политинформации, единственным объектом которой, надо сказать, очень благодарным, была она же. Тем самым напрашивается нехитрый вывод, что революционная деятельность — это половой акт зарождения новой жизни. Любопытен лингвистический срез этой обоюдоострой воли к бунту. Даже язык, дистиллированный язык мира несвободы, подвергается резкой критике, пересмотру и отмене («потому что и в языке, полечка, есть свои муравьи-лазутчики, и нам недостаточно сбить спесь с Гадов, если мы останемся узниками системы»). Однако и в языке бунт, возведенный в степень абсолюта, находит «не новое дивное диво», а лишь иной срез той же заезженной системы.
Роман допускает разные прочтения. Вполне допустимо и следующее: страстное стремление героев Кортасара «наслаждаться всей полнотой бытия» на деле оборачивается бесплодностью их любовных игр — обратной стороны бесплодности их терроризма, бесплодного акта, не ведущего к зарождению истинно новой жизни. Всем им не хватает частицы Мануэля, — видимо, в этом и заключается последний и, думаю, главный ключ к роману. «В этой дурацкой комедии для Маркоса, возможно, было что-то вроде надежды, надежды не впасть в ограниченность, сохранить способность к игре, частицу Мануэля в своем поведении», — читаем мы в середине романа, когда еще совершенно не ясно, чем именно обернется Буча, которую готовят родители Мануэля и их друзья. С первых своих книг и до последних, вне зависимости от политической конъюнктуры и эстетической эволюции, Кортасар был верен своему правилу: измерить все детской мерою. Естественно, и в «Книге Мануэля» присутствует столь непременный для Кортасара ребенок, свидетель или даже высший судия происходящего, а точнее, творимого взрослыми. Мануэль тоже по-своему творит мир, его познавая, и то «явление благодати» («она тоже рассмеялась и рассказала мне про Мануэля, про пипку спящего Мануэля, какое чудо были эти два крохотных пальчика Мануэля, охватившие розовую пипку, не прижимая ее, но изумительно нежно придерживая»), которое не случайно так умилило всех заговорщиков, напомнило им о невинности, утраченной теми, кто смотрит на действительность по-взрослому, с другого берега. Невинность Мануэля развеивает в прах как революции в эротике, так и эротику революций, которые замышляют взрослые — по иронии судьбы — именно ради него. Поэтому-то и необоснованны обвинения Кортасара в ангажированности. Свобода художественных образов оказывается сильнее симпатий к людям, сделавшим из свободы ремесло.
Доминантой произведений Кортасара является и постоянное присутствие в них в прямом (в эпиграфах, упоминаниях, скрытых цитатах) или опосредованном, преломленном виде творчества Достоевского. Кортасар был одним из самых внимательных в Латинской Америке читателей Достоевского. Однако речь идет не только о непосредственном творческом воздействии, как это было в случае с Эдгаром Алланом По или французскими сюрреалистами. Метания, экзистенциальный поиск героев Кортасара удивительным образом созвучны извечному беспокойству и неудовлетворенности собой и окружающим их миром, которые так поразили в персонажах Достоевского первых западноевропейских и заокеанских ценителей его творчества. Впрочем, при очевидном сходстве, стремления героев Кортасара носят более метафизический и одновременно более эгоистический характер. Кстати говоря, экзистенциальные тревоги героев Кортасара подчас бывают и со знаком минус (опять-таки как и у Достоевского). Так, в знаменитом первом рассказе Кортасара «Захваченный дом» дом, в сущности, никто не захватывает. Его утрачивают. Поскольку внутренний, а, следовательно, с неизбежностью и внешний мир героев — сворачивается.
Роману «Выигрыши» предпослан эпиграф из Достоевского. Как убедительно доказала И.А. Тертерян: дочитав рассуждение Достоевского, в данной
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Испанцы Трех Миров - Всеволод Евгеньевич Багно», после закрытия браузера.