Читать книгу "Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы то ни было, в те годы, когда я изучал в начальной школе комара-анофелеса, сионистское руководство решило возродить боевой дух своей молодости посредством осушения долины Хула. Вам, возможно, интересно будет узнать, что для этого туда привезли одного голландского инженера, специалиста по осушению и дренажу земель. Этот специалист предостерегал, что торфянистая почва, та самая, на которую проектировщики возлагали так много надежд, может повести себя самым непредсказуемым образом и даже причинить большой ущерб. И тогда поднялся гидролог из Еврейского национального фонда, ударил кулаком по столу и провозгласил: «Наш торф — это сионистский торф, он не станет нам вредить!»
У голландцев, как известно, тоже есть некоторый опыт в осушении земель, но даже они никогда не сталкивались с почвой, которая имеет политические убеждения. Голландский инженер вернулся домой, долина Хулы была осушена, а потом выяснилось, что сионистский торф обманул все надежды. Он оказался, в сущности, не только не сионистским, но даже антисионистским. Иными словами, у него действительно были определенные убеждения, но вовсе не те, которые хотелось бы сионизму.
Для такого рода идеологизированного мышления характерна также новая трактовка таких выражений, как «девственная земля», применительно к Земле Израиля. Однако в книге Исаии, где это выражение мелькает впервые, проводится существенное различие между землей «девственной», «пустынной», «покинутой» и землей, «утратившей девственность». Сексуальная коннотация здесь совершенно очевидна и говорит сама за себя. У Исаии «девственная» — это такая земля, которая вообще никогда, ни разу не обрабатывалась никем. Но когда основатели поселенческого движения говорили о «девственной земле», они на самом деле имели в виду покинутую жену, которая хранит сексуальную верность мужу до его возвращения из изгнания. Они имели в виду нашу верную землю, которая, подобно Пенелопе, все это время не позволяла чужим вонзить в нее лезвие их плуга.
В этой связи интересен подход других пионеров, в другой стране, но в то же самое время. Я имею в виду американских пионеров, о которых рассказывает Уилла Кэсер в «Моей Антонии». У них «девственная земля» действительно девственная. Земля первозданная, нетронутая. Джим Барден, молодой рассказчик в этой книге, едет по широким просторам Небраски — тем бескрайним просторам, где только округлость земного шара и бессилие наших глаз порождают видимость границ, — и описывает пейзаж, для которого даже слово «девственный» недостаточно, куда больше подойдет именно слово «первозданный», пейзаж первых дней творения:
Я осторожно вылез из-под шкуры, встал на колени и выглянул из повозки. Ничего не было видно — ни деревьев, ни ручьев, ни лугов, ни холмов, ни изгородей. Наверно, впереди вилась дорога, но и ее я не мог различить в слабом свете звезд. Кругом была только земля…
И дальше Уилла Кэсер написала замечательную концовку, на которую я прошу вас обратить внимание: «Кругом была только земля — не сады, не пашни, а то, на чем их создают». Ведь когда именно «то, на чем создают» сады и пашни, становится «землей»? В тот момент, когда человек втыкает в нее кол или лемех плуга, бросает в нее семена, поливает по́том и кровью и объявляет своей, своей землей. Вот в этот момент она из «девственной» становится «употребленной».
Да, кругом была только земля, и слегка холмистая, это я хорошо чувствовал, потому что часто наша повозка со скрежетом тормозила, когда мы спускались в низину, а потом кренилась, выбираясь наверх.
(Кстати, эти фразы говорят читателю, что Уилла Кэсер писала на основании собственного жизненного опыта. Никакое исследование не вложит в душу писателя знание таких тонкостей поездки на телеге, запряженной лошадью. Равнина там и сям перерезана маленькими овражками, и ты спускаешься и поднимаешься по склонам русла глубиной в два-три метра. И тогда ты чувствуешь, как тормоз прижимается к колесу фургона, как испуганно силится лошадь упереться ногами на спуске и как она расслабляется перед подъемом на другой берег. Только человек, который там побывал и ехал в таком фургоне, может написать такое.)
Мне чудилось, что весь мир остался далеко позади, что мы покинули его пределы и очутились в местах, человеку неподвластных. До сих пор я всегда видел на фоне неба знакомые очертания гор. А сейчас перед моими глазами открывался весь необъятный небесный свод, ничем не заслоненный. Мне не верилось, что покойные отец и мать смотрят на меня оттуда, — наверно, они все еще ищут меня у ручья возле овечьего загона или на белой дороге, ведущей к горным пастбищам. Даже души моих родителей остались далеко позади. Повозка громыхала во тьме, увозя меня неведомо куда. Вряд ли мне хотелось обратно домой. Доедем мы или нет, мне тоже было все равно. Между этой землей и этим небом я чувствовал, что исчезаю, превращаюсь в ничто. В тот вечер я не стал молиться, я знал: чему суждено быть, то и будет.
«Я был мертв и не знал этого», — писал Аксель Мунте в конце «Легенды Сан-Микеле». Какие разные слова, и как они похожи. Там рассказывает старик, а тут рассказывает мальчик, там писатель мужчина, а тут писательница — женщина, там эгоцентрический мизантроп, а тут женщина, любящая землю и человека, там Капри в Италии, а тут Небраска в Америке, — но та же атмосфера разлита в обеих книгах. Я вернусь снова к рассказчику книги Кэсер, к тому моменту, когда он сидит, привалившись спиной к нагретой солнцем тыкве:
Я был совершенно счастлив. Наверно, такое чувство мы испытываем, когда, умирая, сливаемся с чем-то бесконечным, будь то солнце или воздух, добро или мудрость. Во всяком случае, раствориться в чем-то огромном и вечном — это и есть счастье. И приходит оно незаметно, как сон.
Мы можем сколько угодно огораживаться всякого рода умничаньем, новациями и придумками, но вот эти древние вещи все еще реальны и универсальны: есть такие мгновенья жизни, когда на человека нисходят милосердие и озарение, и когда это случается, то происходит одинаково с читателями и писателями в самых разных странах, в разных местах и в разные времена. Вот так Ромен Гари в конце своего «Обещания на рассвете» описывает, как он сидит на берегу Тихого океана в красивом месте под названием Биг-Сур[21]и вспоминает:
В 1951 году в пустыне Нью-Мексико я сидел на скале из лавы, когда две маленькие, совершенно белые ящерицы вскарабкались на меня. Они доверчиво и бесстрашно изучили меня вдоль и поперек, а одна из них, спокойно опершись передними лапками на мое лицо, приблизила свою мордочку к моему уху и надолго застыла. Нетрудно представить, с каким волнением и надеждой, с каким предчувствием я, замерев, ждал. Но она ничего не сказала мне, или же я не расслышал[22].
Речь идет всего-навсего о ящерицах. Не о пандах, и не о коалах, и не о дельфинах, и не обо всех тех прочих животных, которым посчастливилось привлечь к себе заботливое внимание человечества. Просто ящерицы — самые обычные, холоднокровные пресмыкающиеся, на которых никто не обращает внимания. И тем не менее даже ящерица может удовлетворить жажду к той простодушной связи с дикими животными, которая жила в душе царя Соломона, Маугли, Тарзана, аргонавта Мелампа из Аргоса, доктора Дулитла и всех нас в детстве.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев», после закрытия браузера.