Читать книгу "Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот и оказия! Роясь в папке с перепиской с американскими СМИ, наткнулся сегодня на пропущенное в «Записках скорпиона» письмо Юнны, где я привел уйму отрывков из уймы ее писем, а это как раз касается разразившегося скандала, пусть одним всего абзацем — все равно, чем не повод? Ума не приложу, как письмо там оказалось, но всё к лучшему в этом лучшем из миров (хотя не всё, Паглос-Вольтер) — вот возможность сцепить эту новую книгу с моими «Записками скорпиона»! Еще один привет фраю Луису де Леону. Это письмо-мостик помечено 27 января 1979 года, через полтора года после нашего отвала, через год после скандала, Юнна была уже выездной, привожу выборочно:
Дорогие, получили вашу рождественскую открытку и, конечно, обрадовались. Ведь прошла целая вечность, даже не знаю, с чего начать. Поэтому буду как бы продолжать. Это — наиболее естественная форма для времени, пространства и мыслей о, ради, во имя, по поводу, насчет и т. д. Летом мы съездили на Пицунду, было не жарко, но Митя очень болел, хотя полюбил море и трехкомнатный комфорт с ванной, и столовую на несколько сотен людей. Он болел гриппом, ангиной, бронхитом, аллергией — болел беспрерывно, изо дня в день, даже когда ходил своими ногами. А я что-то сочиняла, переводила, написала новую книгу и, как всегда, жила незримым, сокрытым для двух глаз, но явным для третьего глаза. Потом мы вернулись, Митя пошел в школу, куда его взяли с трудом — не было 7 лет и слаб, прозрачен, печален, худ. Но его спасло обаяние и образованность (не лучшее начало для жизненного пути!). Потом наступила паршивая, промозглая осень, и мы все заболели очередным гриппом, от которого у меня началась пневмония. Я болела этой пневмонией уже больше месяца, когда выяснилось, что я могу ехать в Англию по туристской путевке. И так как упадок жуткий и сил никаких для работы, я решила, и мы все решили, что я должна ехать. И я поехала с Рассадиным и еще с другими. В Лондоне была ясная, теплая осень, а в Глазго — совсем летние дни, а в Эдинбурге моросило, но было тепло. А в Оксфорде, Стратфорде и Эйре пришлось таскать куртку в руке. Я не смогла встретиться со своей английской переводчицей Эллен Файнстайн, а то бы уже тогда знала, что в Москве в инокомиссии меня ждет приглашение в Кембридж на поэтический фестиваль 79-го года. Но когда я вернулась, мне тут же это приглашение и пришло, и прилетело, как голубь…Англия — черства, бесконечно красива, равнодушна, чванлива, неблагоустроенна, завлекательна, замусорена, завалена роскошью, свободой, надеждами, нищими, пьяными, неудачниками, удачниками, — мне было тоскливо, я не могу жить без родных, без Мити, без Юры. Я в одиночестве чувствую себя несчастной, да еще и язык знаю так скверно, что думать на нем совсем не могу. Сейчас буду учить по-настоящему, а то стыдно. Но думать на другом языке я не смогу уже никогда.
Володя и Ира, и многие-многие, вас осуждают за публикацию писем по поводу отказа печатать Володин роман в Европе. Честно говоря, все возмущены выпадом против мужа. Мне тоже трудно это понять. Когда-нибудь при случае прояснится и это.
Вот прямо сейчас и прояснится! На глазах у читателя — ему и судить спустя прорву времени. Пора. Давно пора предать гласности тот давний эпизод, но для начала расшифрую эзопову феню: Володя и Ира — это Войновичи, муж — муж Елены Боннер академик Сахаров. Юнна права в своей шифровке в субординации: не Елена Боннер — жена Андрея Сахарова, а Андрей Сахаров — муж Елены Боннер.
Нет, клеветать на мужа, конечно, не клеветал, но было дело: в статье в «Нью-Йорк Таймс» мы с Леной Клепиковой сравнили его с Дон Кихотом. Но какая же это клевета, когда наоборот — комплимент: сравнить человека с рыцарем печального образа, высшим литературным символом добра, человечности и справедливости? Правда, самая влиятельная (тогда и сейчас) газета в мире опубликовала на одной полосе сразу же две статьи — его и нашу, обыграв это соседство: «By Him» — название его статьи, «And, About Him» — название нашей. Остроумно. И демократично. В американских кругах — общественных, политических, литературных — эта наша публикация в «Нью-Йорк Таймс» открыла нам двери — нас всюду приглашали, с нами советовались в госдепе и кое-где еще, газеты заказывали статьи, университеты зазывали читать лекции. Совсем иначе в русском политическом землячестве. Что тут началось! Вот я и говорю: мы жили тогда в разных частях глобал виллидж, по обе стороны железного занавеса, даже если наши зоилы были ньюйоркцами, как и мы.
Собственно, это только начало той давней истории, которую я хочу поведать новому поколению читателей, чтобы внести некоторые коррективы в мифологию современности. Почему сейчас? Да потому что сохраняет значение в нынешних спорах о будущем России, а на чью мельницу — мне по барабану. Делá все-таки не так уж давно минувших дней — если мы и им позволим окаменеть в преданья старины глубокой, то окончательно заблудимся в дремучем лесу отечественной истории. «Прошедшее нужно знать не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих последствий», — выписываю из «Тетради с афоризмами» Ключевского.
Даже сейчас, спустя почти сорок лет, мне становится как-то не по себе, когда я просматриваю эту папку со статьями, письмами, телеграммами и телексами. В России меня часто цензурировали и банили, часть моей литературной работы шла вхолостую, и когда эта часть дошла до критической массы, я и стал подумывать об отвале ввиду цензурного зажима и усиления юдоедства (у меня полетела на треть написанная книга о Петрове-Водкине в ЖЗЛ, когда редактором туда пришел кадрово дотошный Сергей Семанов и выяснил, что хоть я и Владимир Соловьев, но по отчеству «Исаакович»). Время было переломное: от сравнительно толерантной — как тогда говорили, вегетарианской — эпохи Брежнева к чекистской Андропова. Понятно, «шум времени» я чувствовал максимум на пару лет вперед — как говорил Поль Валери, Пифия может предсказать только строку, — но чувствовал безошибочно, нюхом, инстинктом. А потому, когда нам предложили убираться подобру-поздорову после образования нами независимого агентства «Соловьев-Клепикова-пресс», о котором трезвонили вражьи голоса, я не очень рыпался. Мне самому хотелось вырваться на волю, быть самим собой и писать, как бог на душу положит. Капкан, в который я угодил, оказавшись в свободной Америке, оказался похуже того, в котором я находился в Советском Союзе потому хотя бы, что оттуда бежать было куда, а отсюда — больше некуда. Не на Марс же, в самом деле! Конечно, что-то можно списать на мой неуживчивый характер, что ненавидел компромиссы, что до болезненности, до патологии стал, сочинив «Трех евреев», привержен правде, только правде и ничему, кроме правды. Да, Альцест, да, Чацкий, да, ультраправдист, да возмутитель спокойствия и м-р Скандал, да, скорпион, да хоть носорог. Какой есть.
Сама эта публикация 4 октября 1977 года, всего через полмесяца после нашего приезда в Америку, коренным образом повлияла на нашу дальнейшую судьбу. В лучшую или худшую сторону — другой разговор. Сам не знаю. До сих пор. Не то чтобы исторический детерминист и прошедшее принимаю за должное и неизбежное — отнюдь, но так случилось, чего гадать в сослагательном наклонении, если бы да кабы?
Само собой, ни академик Сахаров, ни мы с Леной не подозревали, что станем соседями на нью-йорктаймсовской Оp-ed, то есть Opposite editorial, единственной свободной газетной полосе, где печатались сторонние авторы, а не штатные корреспонденты. Нам с Леной это соседство было без разницы, тогда как для Сахарова — удар по его престижу и по тому значению, которое он со товарищи придавал этой публикации: она появилась аккурат в канун открытия Белградского совещания по проверке выполнения взятых на себя странами хельсинкских обязательств — в том числе в отношении прав человека (так называемая «третья корзина»). Мало того что статью Сахарова поместили рядом с нашей, его статью, как он потом жаловался, подвергли сокращению, чтобы втиснуть в полосу вместе с нашей, а нашу почти не тронули, хоть и изменив название: «And, About Him» вместо изначального «Полководец без войска». Что же до сокращений, тут дело было в правилах газеты, которые мы знали, а Сахаров не знал или не хотел знать: статьи на этой полосе не должны были превышать 650, максимум 700 слов. У академика уже были нелады с «Нью-Йорк Таймс», когда Крис Рен взял у него интервью для своей статьи, и Сахаров хотел, чтобы опубликовали одно интервью, слово в слово, без каких-либо комментариев. Крис сказал, что это невозможно — «Нью-Йорк Таймс» в чистом виде интервью не печатает. Сахаров потребовал, чтобы Крис связался с начальством и объяснил им, с кем они имеют дело. Далее цитирую по книге другого журналиста из «Нью-Йорк Таймс» Дэвида Шиплера «Russia: Broken Idols, Solemn Dreams»:
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев», после закрытия браузера.