Читать книгу "Торжество похорон - Жан Жене"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его распирало счастье быть избранником, делегатом всеобщей намеренной жестокости. А вот молоденький парнишка, собравшийся уйти со своим приятелем, оглянулся у двери и обронил:
— Ну, это еще не революция.
……….
— Спишь?
Тяжесть руки на животе и звук голоса разбудили его внезапно и сразу. Он открыл глаза. Роже присел на корточки у его койки.
— Хошь затянуться? — И он вложил ему в рот, не выпуская из пальцев, свою сигарету.
Ритон дважды втянул дым и выпустил густой клуб в потолок.
— Чего надо? Уже пора?
— Что-то задрыхнуть невмоготу.
Они говорили тихо.
— А я так сонный до смерти.
Ритон поглядел в потолок и безразличным голосом осведомился:
— У тебя мандраж?
— А? Да нет.
— Ну, может, самую чуточку?
— Вот тебе-то все нипочем, да?
— А как ты думаешь, зачем я сюда завербовался? Дайка еще затянуться.
Он вдохнул немного дыма, выпустил его и:
— Если у тебя булки отбивают чечетку, попроси замены, от охотников отбоя не будет.
— Сдурел, что ли?
— Не ори так, псих ненормальный. Иди покемарь, у тебя еще две часухи на сон.
При первых лучах солнца в воскресенье семнадцатого июля вся тюрьма была разбужена залпом и семью выстрелами, добившими раненых, а потом еще тремя. Так салютовали заре. Двадцать восемь мальчуганов валялись в собственной крови у стены прогулочного дворика. И в камере, где он сидел один, Пьеро получил подтверждение своей славы. Инстинктивно он занял самую гибкую моральную позицию, позволявшую не отражать получаемые удары.
«Не напрягайтесь».
«Не надо напрягаться».
Но помимо воли его лицо застыло трагической маской: глаза выкатились, уставившись в зарю, рот полуоткрылся, губы застыли вокруг невидимой буквы «О», но очень быстро он вернул физиономии подвижность: потряс головой, облизал губы, зевнул и потянулся.
«Надо быть естественным, вся ситуация такая естественная. Да и потом… Это просто значит, что им было суждено прожить только до двадцати лет. Из меня кто-то тянет жилы, требует, чтобы я проявил волю, а она имеет только один источник: в любви, в страсти. Но если я выказываю столько страсти, чтобы выйти из добра, то только потому, что я страстно связан с добром. А если зло вызывает столько страсти, то это значит, что оно само по себе есть добро, ведь любить можно только что-то доброе, то есть живое.
Ну, и что еще надо: положили кому-то жить до двадцати, а я тут при чем? Жан, это я с тобой говорю, ведь только ты можешь меня понять. Ни ты, ни я — вообще никто не должен тут особенно нервничать, иначе не выберешься. Надо оставаться спокойным. Из этого и нужно исходить…»
Но сколько их ни обдумывай, не помогает: всякие идеалы и другие подобные слова все еще не лишены первоначального благородства. Надо их произнести. Упершись локтями в бортовину гроба, приминая коленями венки и букеты, я склонился над его лицом. От стольких цветов у меня встало, и от этого сделалось стыдно, но я понял, что твердости трупа я могу противопоставить твердость собственного штыря. Он у меня стоял, а я никого не желал. Я нашел на это ответ:
«Я просто устал».
Приобщившись к смерти Жана Д., я открыл смысл пышных похорон, которые нации закатывают своим героям. Когда народ теряет того, кто занимал его внимание, печаль побуждает людей на странные фантазии: приспущенные флаги, речи, радиопередачи, улицы, названные в честь покойного… Благодаря этим похоронам семейство Жана сподобилось великих торжеств, королевской церемонии, а мамаша отблагородила себя гербом, на котором красовалось большое «Д», вышитое серебром. В молчании, прикрыв глаза, я различил эхо, а скорее, продолжение мольбы или призыва откуда-то издалека; оно звучало во мне с теми протяжными отзвуками, какие сопровождают перекличку фермеров вечером через ланды, когда ее слушает в колючем кустарнике у залитой грязью колеи девочка, которая пасла гусей и замешкалась с возвращением домой, а теперь пришла сюда перекусить. Вот такой крик услышал и я, и мне почудилась связь между его физической нереальностью (при всей его реальности человеческой) и теми картинками, которые встают перед глазами при крайней усталости и дают начало подлинной фантастике. Жан гнил среди роз, но, кажется, вполне понимал ситуацию. Само молчание его узкого бледного лица было умным. Он явно знал, что крики, рыдания ввергают меня в пучину великих трагических угрызений, таких душевных бурь, из которых трудно выплыть. Я должен был утонуть. А его отношение ко всему этому, по счастью, внушало мне, что тут требуется осторожность, не следует слишком доверять театральным эффектам. К счастью же, о них никто не оповещал вслух, да и внутри вас они не формулируются в очень точных словах, а то жестокость некоторых мыслей ужасна. Скольких смертей я мог бы пожелать! Во мне осталась лежать груда трупов, на которые еще следует отозваться поэтическому вдохновению. Сколько там сожранных сердец, распоротых горл, располосованных грудных клеток, сколько вранья, отравленных ножей, поцелуев! Меня удивляет наступивший день, удивляет собственная жестокая и жалкая игра. Мне говорят, что немецкий офицер, приказавший не оставить живого места от Орадура, имел очень нежные черты лица, и оно было, пожалуй, даже симпатично. Он сделал все, что мог — то есть много, — для поэзии. Он заслужил ее лавры. Мои мертвецы редко осмеливаются выразить мою жестокость. Я люблю и уважаю этого офицера. Жан меня слушал.
«…Тебе двадцать лет, и это неплохо. Ты бы не смог, да-да, поверь (я почти шепчу, чтобы избежать налета декламации от повторения слов), не смог бы преступить барьер двадцатилетия. Я буду продолжать. Тебя хорошо уберут, прикроют, тебе сделают красивую могилу…»
Несмотря на все усилия, мое лицо оставалось напряженным. А я бы хотел слегка улыбнуться, да никак не мог. При всем том эта беседа в повседневном, несколько безалаберном тоне сильно успокоила мою боль. Когда мне кажется, что я ее испытываю, эту боль, причиняемую дружбой, кровоточащей, как я уже говорил, а надо бы сказать: открывшейся мне в озарении и распалившейся от этой смерти, ибо, может, само это страдание причиняется мне исчезновением той дружбы, что питал ко мне Жан? Я смог мало-помалу приспособиться к силе и укрепительной внутренней теплоте этой дружбы, и, вероятно, то, что на меня уже не изливаются ее лучи, становится источником подобной боли? И моя чрезвычайная чувствительность распознала, что умерла звезда? Разве есть у меня средство узнать, идет ли речь о рассвете дня моей дружбы к нему или о смерти дня его дружбы ко мне? Я бы хотел обойтись минимумом слов, но думаю, что такую дружбу, быть может, питала безумная любовь, любовь мощная, всепожирающая (дружбу питала… любовь всепожирающая…), моя любовь к Жану, которую я вынашивал уже много лет. Мое теперешнее чувство соразмерно лишь с силой моего страдания от констатации моей дружбы (и ее силы) в тот самый момент, когда от меня уходит тот, к кому я ее испытываю (испытываю — здесь очень точное слово), и мне не верится, что в свое время моя любовь причиняла мне подобные же страдания, когда я чувствовал, что Жан ускользает с моих глаз или безразличие его сердца отдаляет его от меня. Случайность смерти Жана стала естественной. Служитель морга приблизился, положил руку мне на плечо и, не снимая ее, сказал:
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Торжество похорон - Жан Жене», после закрытия браузера.