Читать книгу "Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не лучше. А проще. И правильнее.
А потом, лет в пятнадцать, она откажется ходить в церковь, потому что не захочет того, что проще, и будет читать «Бхагавадгиту» или еще что-нибудь заумное и темное в том же роде. И все же лучше так, чем дверь, закрытая на замок: духовная элита кажется мне еще более отвратительной, чем любая социальная форма элитарности. Элита Безупречных, которые отвергают разведенных, евреев и иностранцев. Элита Чистых (лексика катаров сама просится на бумагу), которые опасаются сомнительных знакомств, сомнительных книг, бактерий, заполонивших весь свет, и нечистот. Она так хрупка и неприступна, невинность! Фарфоровая пастушка, изящная безделица, камушки редкой красоты. Их любят, ими любуются, наконец, их, столь безупречных, жалеют.
Мадам Гюйон[16]жила в невинности. Она была, как справедливо заметил отец Конье, ее биограф, «одаренной натурой». Любила детей, животных, сирых и обездоленных, презирала богатство, честолюбие, осторожность. Ее оклеветали, бросили в тюрьму — она все выдержала, не дрогнув. Имя ее прославилось, и она была этому рада, ибо страстным ее желанием было наставлять души на путь истинный. Ее обрекли на молчание — она подчинилась без горечи, ибо, если Бог хотел, чтобы ее жизнь не приносила пользы, она принимала свою бесполезность. Она отдала свою жизнь, свое дело, свое честное имя, как отдают старую игрушку первому, кто попросит. Нельзя ее читать сколько-нибудь вдумчиво и не полюбить; иногда в ней заметно сходство с индийскими мудрецами, иногда с Терезой из Лизье, которая под навешанными на нее бумажными розами скрывает такую глубокую, такую мучительную теологию.
Однако мадам Гюйон не была святой. Она жила в невинности — этим все сказано. В этом «всё» — опасная тайна.
Когда ее свекровь, особа малоприятная, попросила помолиться за успех какой-то денежной аферы, в которой была очень заинтересована, мадам Гюйон ответила ей невинно: «За такие дела я молиться не умею». В своей невинности она оскорбила грешника. Когда ее муж (этому старику, изуродованному подагрой, она досталась девочкой шестнадцати лет, красивой, умной, благородной) не давал ей молиться, потому что в молитве она от него отдалялась, тогда она плакала, она не понимала и в своей невинности оскорбляла это извращенное, искаженное, изуродованное чувство, которое люди зовут любовью. И до смертного часа своего сварливого, скупого, ревнивого супруга она не переставала удивляться мучениям, которые он ей причинял, ибо, как писала она в своей невинности, «мне кажется, он меня страстно любил».
У нее были читатели, последователи, и она принимала это радостно, но без гордости и смущения — в смущении слишком много «личного», а всего личного она избегала. Ни одеждой, ни языком она не походила на «богомолку» — свобода, раскованность во всем. О ней ходили скверные слухи: о ее поведении, об отношениях с Фенелоном, особенно о ее близости с одним монахом ордена варнавитов, отцом Лакомбом, душой восторженной, но слабой. Этот монах, от которого добивались показаний, порочащих Фенелона, после одиннадцати лет тюрьмы признался во всем, чего от него хотели: и в том, что был любовником «две недели кряду» мадам Гюйон, и в отъявленной ереси, и еще бог знает в чем. Очной ставки не было: боялись, что в нем заговорит совесть. Но мадам Гюйон предъявили, торжествуя, признание, подписанное его рукой. «Несчастный, — сказала она, не переменившись в лице, — если это не подлог, он сошел с ума». Не исключено, что среди ее дарований был и дар пророчества: экзальтированный монах и в самом деле сошел с ума и кончил жизнь в Шарантоне. Почти пугает эта неуязвимость невинности, эта бестрепетная уверенность — Мишле утверждает, что она рассмеялась: пусть это факт не исторический, психологически он верен, в нем выразилось то фантастическое простодушие, которое подобает скорее героиням, а не святым.
Пусть она была уверена в себе, но как она могла быть уверена в нем? Ладно еще в слове, поступке, но не могла же она знать его мысли? Допустим, что ее «тайный голос» открыл ей чистоту души и помыслов несчастного монаха, могла ли она не подумать, каким страхом, каким отчаянием была истерзана эта чистая душа, прежде чем пасть? Нет, мне кажется, святая на ее месте не стала бы смеяться.
Но она была невинна, то есть слепа ко злу. Иначе не объяснить ее безумной неосторожности, ее дерзкого пренебрежения клеветой: она подстрекала гонителей, она бросала вызов. Она ничего не хотела знать о зле, как будто его просто не существует. Но ведь зло в человеке…
Фенелону, своему другу, человеку, который был способен ее понять, она не доверила книгу о своей жизни. Эту книгу, полную благородных порывов духа, мечтаний, предчувствий, книгу, где душа предстает во всей своей обнаженности, со всеми восторгами и миражами, безумными прозрениями и гениальными догадками, она отдала Боссюэ, который не хотел и не мог ее понять. Высокое безумие. Она знала, что будет осмеяна, поругана: возможно, она стремилась к этой наивысшей жертве. Принести эту жертву ей помог Боссюэ. Тот, кто принимает неизбежную муку, — святой; тот, кто стремится к мучениям, кому нужен палач, навлекающий на себя проклятие, — возможно, герой, но не более. Осыпаемая грубыми насмешками Боссюэ, святая плакала бы о нем.
Надо, чтобы невинность проливала слезы, чтобы в ней была рана, и тогда она станет чистотой. Но мы безутешно оплакиваем ее потерю и не устаем ею восхищаться.
* * *
Я написала две главы, которые противоречат друг другу. Одна называется «Здесь спать нельзя». Другая — «Мы живем, чтобы петь».
Сегодня утром я чувствую, что смогу хорошо поработать. По-настоящему. Я сумела вырваться из дома, голова у меня почти свежая, и нервы почти в порядке. В меня никто не вцепился («дай пять франков на взносы, двадцать франков на обед»), Венсан еще не потерял самописку, спортивный костюм Полины лежит на месте, и я на этот раз без особого труда отогнала неприятные мысли: о письмах, на которые до сих пор не ответила, о неоплаченных счетах, о зубном враче, о том, что Альберту надо отвести в консерваторию, и снять копию с метрики Венсана, и успею ли я домой к обеду, и что приготовить на ужин, и, главное, не забыть позвонить в журнал, которому в минуту душевной слабости и мигрени я обещала статью о Шопене или о покорении Эвереста… На этот раз мне удалось сбежать. Спрут, затаившийся в темном углу моей квартиры и раскинувший по ней бесчисленные щупальца — тысячи маленьких, но изводящих, парализующих уколов совести, так и не проснулся, и вот я на улице, еще темно, прохладный воздух бодрит, и я благословляю семь часов утра, мое любимое время, время, которое принадлежит мне. Я покупаю сигареты, обмениваюсь несколькими словами с продавщицей газет (с наигранной веселостью беглого каторжника) и первой вхожу в кафе, которое еще не кончили убирать. Горы опилок, божественный запах жавелевой воды. Утро.
Иногда пол моет старый араб в баскском берете, иногда молодой краснолицый нормандец, но чаще всего пожилая, бесцветная старушка, из тех, что всегда ходят в бесформенных пальто, повязав голову серым или коричневым платком, и никогда не расстаются с хозяйственными сумками, набитыми загадочными свертками в газетной бумаге. Да и сами они какие-то бесформенные, вечно согнуты в три погибели, окруженные ведрами с грязной водой, мокрыми половыми тряпками, пресными запахами моющих средств… Бесформенное, бесцветное племя, словно туман, расползается по земле, и как ему, увязшему в своем зыбком, застойном горе, вернуть достоинство, четкие очертания?
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис», после закрытия браузера.