Читать книгу "Скорее всего - Лев Рубинштейн"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никого, разумеется, большинство не поддерживает. Оно поддерживает лишь собственные штаны, раз в четыре года обреченно бредя в ближайшую школу, чтобы окунуть в какой скажут ящичек какую укажут бумажку с какой покажут фамилией. Вот и вся поддержка. Это самое “большинство”, отходящее от телевизора только в клозет или чтобы помешать борщ в кастрюле, поддержит кого угодно. Потому что ему все равно.
Знакомый социолог, изучающий телеаудиторию, поведал мне страшноватую вещь. В результате недавних опросов выяснилось, что сокрушительно большое число телезрителей, особенно жителей небольших городов, не очень умеют отличать реальных персонажей российской действительности от мнимых, не делая никаких различий в восприятии тех или иных телевизионных жанров. Новости, кино, фабрики звезд, сериалы и концерты юмора для них примерно одно и то же. Поэтому и какая-нибудь Кармелита столь же реальна, как Ксения Собчак, Петросян с Галкиным слабоотличимы от Степашки с Хрюшей, а Путин с Медведевым могут достойно мериться рейтингами с какими-нибудь доном Педро и доном Леонсио.
А потому, если им предложат однажды прийти к урнам и проголосовать за Деда, например, Мороза, они это сделают с величайшей готовностью, накорябав на бюллетенях свои самые заветные мечты: починить кран на кухне, трахнуть недотрогу-соседку, выдать замуж дочку, подправить повалившийся забор… Хотя хрен с ним, с забором, – есть дела и поважнее: выпереть азербайджанцев с рынка, отключить газ оранжевым хохлам и не допустить строительства американской военной базы в Гваделупе.
А начальство? Ну, какое есть, такое и есть. Я недавно вычитал в дневнике хорошего русского писателя Пришвина удивительную запись:
“Раздумывая о нынешнем циничном отношении народа к вождям, я прихожу к мысли, что это деревенская этика перекинулась в государственную, в русском деревенском народе на всякое свое близкое начальство смотрят как на необходимое зло, и в начальники идет последний человек”.
Впрочем, эта запись давняя, начала тридцатых годов. А с тех пор очень многое изменилось – и в жизни, и в сознании, не правда ли? Столько всего появилось за все эти годы. Вот интернет, например…
Интернет, например, мировая, так сказать, паутина. Вот читаю я на днях в интернете какой-то форум, где, уж не помню по какому вопросу, схлестнулись меж собой двое азартнейших пользователей. Один, как это понятно из контекста, житель России. Другой явно пишет из какой-то западной страны. В какой-то момент на что-то разгневанный россиянин пишет: “Ты не забывай, что находишься в русском интернете. Сиди в своей Европе-Америке и не лезь в наш интернет”. “Наш интернет” – неплохо, да? Вроде как: “Вы, зареченские, чтоб к нашим хрюпинским девкам даже близко не подходили!”
Ох как многое меняется в нашей с вами жизни. А уж в сознании!
Попробуем поговорить на тему своевременности того или иного культурного жеста. О том, в частности, что подавляющее большинство художников либо опережают свое время, либо, что на порядок чаще, от своего времени фатально отстают. А еще можно поговорить о том, что один и тот же жест в одну эпоху может быть осознан как жест художественный, а в другую такое и в голову никому не придет.
Короче говоря, в середине семидесятых мне была подарена пластинка моего любимого (и тогда и теперь) американского композитора Джона Кейджа, автора одного из главных шедевров ХХ века – сочинения под названием “4′ 33″”. Четыре минуты тридцать три секунды – ровно столько времени сидящий за раскрытым инструментом музыкант не издает ни одного звука. А эту пластинку по моей просьбе привез мне мой американский приятель. Это была прекрасная, концептуально чистейшая вещь, впрочем, для многократного использования не вполне пригодная, потому что музыка эта выглядела примерно так: на протяжении сорокаминутного гробового молчания раз пять или шесть через равные промежутки времени хорошо поставленный голос четко произносил всего лишь одну фразу: This is the music by John Cage . Пока я внимал этому в высшей степени медитативному произведению, меня преследовало какое-то очень важное, но ускользающее воспоминание. Потом я вспомнил.
Кто-то об этом знает, а кто-то нет. Но в любом случае в конце пятидесятых существовал такой, как теперь говорят, носитель – самопальные музыкальные записи на рентгеновских пленках. Это называлось тогда “музыкой на костях”. Это был, в сущности, тогдашний музыкальный самиздат. Старший брат иногда покупал такие “кости” с джазом и рок-н-роллом. Качество звука было чудовищным. Но ведь ничего другого все равно не было. Пластинки продавались какими-то подозрительными личностями в окрестностях ГУМа. Брат однажды купил то, что давно хотел. Элвис Пресли. Пятьдесят, между прочим, рублей. Деньги хоть еще и дореформенные, но для первокурсника явно не избыточные. И вот он приносит пластинку домой. И вот он ставит ее на проигрыватель. И вот он замирает в предвкушении восторга. И вот начинается характерное шипение. Но ужас-то в том, что характерное это шипение вовсе даже и не собирается перерасти во что-нибудь такое, что соответствовало бы его меломанским ожиданиям. И ужас этим не ограничивается, ибо к самому концу, когда уже не остается решительно никаких сомнений в том, что он подвергся наглой “наколке”, пластинка с мерзкими, издевательскими интонациями и с приблатненной “оттяжечкой” произносит:
“Вам музыку?” И после некоторой паузы добивает: “А вот хуй вам музыку!” И все.
Вот вам и Джон Кейдж. Но если бы не Джон Кейдж и не вся современная художественная культура, это воспоминание так и осталось бы воспоминанием, в крайнем случае смешным, а скорее всего – просто противным. А может быть, и воспоминания никакого не было бы: что, мало нас, что ли, обманывали в этой жизни? И несмотря на то, что авторы этой незамысловатой аферы едва ли ставили перед собой какие-либо художественные задачи, это была вполне концептуалистская акция. Это было, конечно же, искусство, но искусство, трагически не понятое современниками, ибо слишком уж обогнало свое время.
Классический детектив начинается с трупа. И очень редко этим трупом ограничивается. Более того, страницы авантюрных книжек, как правило, кишат трупами. И ничего. Читатели не хватаются за сердце, а читательницы не падают в обморок. Читатель, глотающий эти набитые трупами страницы, невозмутим, как прозектор. Смерть литературная, то есть бумажная, – понятие жанровое.
И историческое.
Смерть героя античной и всех последующих трагедий не была смертью в нынешнем понимании этого слова. Это было высшее торжество и высшее утверждение. Это был фатум, с которым не спорят.
Герои романтических поэм и повестей умирали настолько нарядно, опрятно и привлекательно, что ничего, кроме мучительной зависти, вызвать не могли.
Смерть не как “смерть”, не как геройский жест или философическая метафора, а именно как смерть была по-настоящему освоена психологическим романом. Проза Льва Толстого насквозь прошита мотивом смерти. “Война и мир”, как на китах, композиционно держится на нескольких смертях. “Не понимаю, как он не боится так бояться смерти”, – сказал кто-то о Толстом. Но отчаянный, безрассудный и действительно бесстрашный ужас перед смертью становился мощной движущей силой.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Скорее всего - Лев Рубинштейн», после закрытия браузера.