Читать книгу "Мироныч, дырник и жеможаха. Рассказы о Родине - Софья Синицкая"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была осень. Совершенство беспорядка бурных волн внахлёст привело Ганю в восторг. Он успокоился. Бьющая в ноздри солёная свежесть, огромное небо, пустынная литораль, груды ракушек и камней, пригодных для строительства самых причудливых замков, а также жареное мясо и кислые сочные фрукты быстро поправили Ганино здоровье.
Вернувшись домой, он оставил стулья в покое, но равномерность долго ещё была постоянным сюжетом и конструкцией его детских кошмаров. С распухшим горлом хромоножка носился по оклеенному газетами коммунальному коридору Николавны либо по коврам Птицыной — в зависимости от того, в чьём доме настигала его болезнь, и колотился в двери, пытался выпрыгнуть в окна, чтобы спрятаться от наступления вражеского ровного ритма, который неизменно предшествовал появлению «грозного шара». Сначала шар был маленький — теннисный, лёгонький, белый, холодненький. Он скатывался со столика и прыгал тихонько и очень размеренно — поньк-поньк-поньк. Потом он начинал расти, становился больше, желтее, теплее, превращался в гигантский мешок, заполненный клокочущей биомассой. Страшный мешок наваливался и душил. С неба ревело: «Чудовищно воспитанные дети! По-оньк-по-оньк-по-оньк!!!» Ребёнка ловили, трясли, целовали. Бред отступал, Ганя выпрыгивал из низкого окошка квашнинской избы, валился в траву с колокольчиками и засыпал.
Однажды он пошёл с классом в Музей блокады. Дети со сползшими улыбками смотрели на страшные фотографии, крошечные порции хлеба, куски столярного клея. Активная старушка-экскурсовод, довольная угнетённым состоянием ребят, только что оравших в гардеробе, включила густой голос Левитана, потом вой сирены, потом звук метронома — биение ещё живого сердца, а в довершение всего — начало «Ленинградской» симфонии. Именно тогда Ганя всё понял про свой детский бред. Его пугал ровный шаг неотвратимо приближающейся смерти. Иногда он слышал звук её шагов в любимой музыке. Иногда замечал в родных лицах что-то чужое и страшное.
За ужином, наблюдая, как жёлтые опилки тают на макаронах, Ганя беседовал с Птицыной о страхах. С Николавной вести такие разговоры был бы дохлый номер.
— Птица, я боюсь того, что люблю.
— Вот как? И меня боишься?
— Не смейся. Послушай. Я всегда любил звёзды, помнишь — осенью в Топорке — такие яркие, праздничные? И вдруг я стал их бояться. Знаешь, когда?
Птицына мотнула головой.
— Когда мы встретили соседа, про которого я думал, что он работает в цирке.
— Владимир Николаевич? Почему в цирке?
— Потому что у него короткие брюки.
— Ха-ха! Это из-за подтяжек. Встретили, и что?
— Он был очень весёлый. Он сказал, что на кафедре отмечали открытие.
— А, помню — доказали, что Вселенная пульсирует.
— Вот именно. И с тех пор мне страшно смотреть на звёзды. Космос — страшно.
— О да, мне тоже страшно — огромное, непостижимое, пульсирует. И нам грозит, грохочет: «Раз и два, и три, и четыре, и...» Ганнибал, если ты устал от музыки — давай бросим!
— Нет, что ты!.. Или море. Такие весёлые, ласковые волны, а как представишь себе, что они накатывают и накатывают и, когда мы умрём, всё так же будут накатывать — мерно, бесчувственно, совсем о нас не жалея. И трава, и ветер... В природе всё такое милое, родное. А как подумаешь, что оно и без тебя будет расти, увядать, расти снова и снова увядать, и снова расти... Будто знает — зачем. Будто знает больше, чем мы... Всё пульсирует, а человек-букашечка — дурачок.
— Давай представим, что нас, дурачков, Кто-то очень любит, только мы Его не можем разглядеть. Он нам машет платочком, подпрыгивает, хватаясь за поясницу, подмигивает слезящимися глазками, а мы глядим на новые ворота и ничего не понимаем. А Он и волну нам гонит, и ветерком обдувает, и звёздочки зажигает, дуя на пальцы с жёлтыми ногтями. Ешь, Ганя, макароны, сыр уже застыл. — Птицына почти не верила в Бога, но, видя Ганин страх смерти, убеждала ребёнка, что он есть — добрый и заботливый, — и ради Гани изо всех сил старалась сама в Него поверить.
— Боюсь всего, что «grandioso et pomposo»...
— Думай про маленькое, про тихое, про скромное, про щеночка, про Николавну...
— И вот Бах — так прекрасно, так торжественно, но и тревожно: пульсирует Вселенная!
— А я знаю не торжественного Баха. Уж он-то тебя не смутит — «Бахиана номер пять!»
Детские страхи, терзавшие Ганю, ушли, но к двенадцати годам у него развился странный нервный тик: музицируя, он как бы в помощь себе принимался шипеть, подвывать, мычать и повизгивать. Сначала казалось, что всё это — некая шутка, полу-игра, которую Ганя может контролировать и вовремя прекратить. Потом стало очевидно, что это — болезненное состояние, и мальчику его не побороть. Чем больше душевных сил Ганя тратил во время игры, тем громче становились вылетавшие из его груди непонятные звуки, похожие, наверное, на крики и шипение каких-то доисторических, давно уже вымерших тварей.
«Меня нужно в поликлинику сдать для опытов. Мало того, что чёрный, хромой, сирота, так ещё и шиплю, как аспирин в стакане», — говорил Ганя. Но его в поликлинику не сдавали. Он очень всем нравился, его очень любили. Невроз никак не отражался на его характере — Ганя был добрый, открытый, всегда готовый посмеяться над самим собой, а ведь это свойство вплотную приближает человека к ангелам. К чужим трудностям или успехам он относился гораздо серьёзнее, чем к своим. Это делало его свободным и счастливым.
Ганя шипел не только из-за музыки. Нервный тик начинался всякий раз, когда он сталкивался с грубостью и несправедливостью. Как-то Птицына затеяла менять трубу в печке и чинить крышу. Печник — бритый наголо мускулистый красивый Витя — прикатил на чистеньких «Жигулях», врубил на полную катушку «Энигму» и принялся раскурочивать верх старенькой галанки. Толстый усатый Володя с прищуром знатока своего дела давал указания трём таджикским «ученикам», которые с обезьяньей ловкостью полезли на крышу. Таджики недавно спустились с гор, плохо говорили по-русски, имели профили Александра Македонского и называли Птицыну «тётка». «Тётка, дай вода! Тётка, дай тряпка!» Дачнице не нравилось такое обращение. Она просила называть себя Елизаветой Андреевной и на «вы». Ещё тётку разозлило, что парни скромно представились Федей, Сашей и Алёшей. «Файзуллох, Сайлигул, Алпамыс! У вас прекрасные имена, вы должны ими гордиться, так вас назвали ваши родители!» Таджики были благодарны тётке, которая утруждалась называть их настоящими именами.
Мужики работали хорошо, с огоньком, поэтому дачница, заплатив им за труды, повезла Ганю на озеро. К вечеру прилетела на чёрных крыльях гроза, она громыхала над лесом и плевалась молниями. Мокрые Ганя и Птицына сидели под сосной, ели бутерброды и любовались удаляющимися вспышками. Когда они вернулись в Топорок, в доме уже никого не было (мужики, закончив работу, разъехались), а их изумлённым взорам предстала оплывшая цементными потоками печка. Птицына взлетела на чердак. Там, в новенькой крыше вокруг новой трубы, зияла дыра, сквозь неё приветливо мигали первые звёздочки. Дачница в отчаянии звонила Вите и Володе: «Почему оставили дырку в крыше?» «Это дело печника!» — кричал толстяк. «Это дело кровельщика!» — огрызался лысый. Всхлипывая, дачница искала телефон Илюшина. Ганя с шипением ходил вокруг дома.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Мироныч, дырник и жеможаха. Рассказы о Родине - Софья Синицкая», после закрытия браузера.