Читать книгу "Записки русского профессора от медицины - Иван Сеченов"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех молодых людей, которых я знавал, более увлекательного, чем молодой И. И., по подвижности ума, неистощимому остроумию и разностороннему образованию я не встречал в жизни. Насколько он был серьезен и продуктивен в науке – уже тогда он произвел в зоологии очень много и имел в ней большое имя, – настолько же жив, занимателен и разнообразен в дружеском обществе. Одною из утех для кружка была его способность ловко подмечать комическую сторону в текущих событиях и смешные черты в характере лиц, с удивительным умением подражать их голосу, движениям и манере говорить. Кто из нас, одесситов того времени, может забыть, например, нарисованный им образ хромого астронома, как он в халате и ночном колпаке глядит через открытое окно своей спальни на звездное небо, делая таким образом астрономические наблюдения; или ботаника с павлиньим голосом, выкрикивающего с одушевлением и гордостью длинный ряд иностранных названий растительных пигментов; или, наконец, пищание одного маленького забитого субинспектора, который при всяком новом знакомстве рекомендовал себя племянником генерал-фельдцейхмейстера австрийской службы. Все это Мечников делал без малейшей злобы, не будучи нисколько насмешником. Да и сердце у него стояло в отношении близких на уровне его талантов – без всяких побочных средств, с одним профессорским жалованьем, он отвез свою первую больную жену на Мадеру, думая спасти ее, а сам в это время отказывал себе во многом и ни разу не проронил об этом ни слова. Был большой любитель музыки и умел напевать множество классических вещей; любил театр, но не любил ходить на трагедии, потому что неудержимо плакал.
С А. О. Ковалевским, нашим знаменитым зоологом, до его приезда из Киева в Одессу, я встречался мельком два раза: в Сорренто (было уже сказано выше) и в Петербурге, в моей лаборатории медицинской академии. В Одессу он приехал, кажется, за год до моего возвращения оттуда в Петербург. Впоследствии он сделался членом нашего кружка, но в первый год, будучи семейным человеком и немного бирюком, не сразу сошелся с нашей компанией; поэтому я не успел узнать его как члена оной, но успел узнать и оценить как профессора. Очень оригинально было его вступление. В первые годы моего пребывания на месте профессора богословия при университете доживал свой век очень умный и заслуженный протоиерей, не вмешивавшийся в университетские дела. Свой пост он оставил по преклонности лет, а на его место поступил молодой священник, понявший свое назначение, должно быть, так, что ему надлежит следить за преподаванием наук в университете, насколько оно соответствует православию. С такими мыслями он не преминул посетить вступительную лекцию нового профессора А. О. Ковалевского. К вящему его смущению, новый профессор оказался еретиком – завзятым дарвинистом. Батюшка наш встал на дыбы и, по словам профессора Богдановского, замышлял послать министру громовое донесение на лектора и его учение; насилу его убедили, что дарвиновской ересью настолько заражены все зоологи, что найти свободного от оной невозможно.
Профессор Дювернуа мне очень нравился, как умный, крайне благовоспитанный и хороший, честный человек; бывал у нас частым гостем, не будучи завсегдатаем кружка. Нельзя не помянуть добрым словом еще троих профессоров: Головкинского, известного геолога, и двух очень ученых чудаков – слависта Григоровича и археолога. Эти двое были не от мира сего, особенно Григорович, считавший едва ли не самым главным делом своей жизни то, что ему удалось украсть в одном из афонских монастырей какую-то очень важную рукопись и обнародовать ее. В Одессе же он прославился тем, что сумел отрекомендовать на открывшуюся кафедру своего действительно достойного кандидата таким образом, что на нее попал не его кандидат, а другой, однофамилец последнего.
Кружок наш составлял партию в университете лишь в следующем отношении: мы не искали ни деканства, ни ректорства, не старались пристроить к университету своих родственников и не ходили ни с жалобами, ни с просьбами о покровительстве к попечителю, чем занимались довольно многие в университете. Увы! был в профессорской среде даже такой господин, который сделал донос местному цензору, надворному советнику, на своего товарища, редактора университетских записок, будто тот фальсифицирует протоколы заседаний. Я был в заседании совета, когда обвиненный в фальсификации профессор канонического права Павлов публично, громким голосом, в присутствии доносчика произнес: «На меня г… донес г. цензору, будто я фальсифицирую протоколы заседаний; поэтому прошу нарядить следствие…» Доносчик не пикнул. Он, кажется, пребывает и по сие время в почете.
Жили мы тихо – утро за делом в лаборатории, а вечером большей частью в нашем салоне, за дружеской беседой и нередко за картами. Грешный человек, карточную игру, но безденежную, ввел я и, как любитель оной, яростно нападал на нашу милую хозяйку, когда она делала ошибки[56]. Помимо этих вспышек, вел я себя смирно: не совратил с пути за два года ни единого студента, не вызвал ни единого бунта, не строил баррикад и привел всем этим взявшего меня на поруки попечителя в такой восторг, что в 1873 г. он сделал меня действительным статским советником и даже самолично приехал ко мне на квартиру поздравить с этой радостью.
Весной 72-го года я отправился в Вену, где жена кончила свое учение. Имелось в виду съездить в Париж и Лондон. Но прежде всего нужно было отдохнуть в каком-нибудь тихом уголке от экзаменных треволнений в Петербурге и ежедневной беготни по клиникам в Вене. Таким уголком мы выбрали тихий и красивый Гмунден, где и поселились в меблированных комнатах на берегу озера. Отдыхали дней пять, не ожидая никакой напасти, а она стояла у дверей. Менее чем через неделю М. А. стало сильно лихорадить, на лице показалась сыпь, и она вспомнила, что накануне выезда из Вены ей пришлось выслушивать в детской больнице двух детей – одного в оспе, другого в кори. Сначала определила у себя корь, но потом стала сомневаться, и мы были вынуждены пригласить туземного доктора. Этот определил оспу и сказал, что больную необходимо отправить в больницу при общине сестер милосердия, которая обязана принимать в больницу заразных больных. Легко представить себе, с каким чувством я пошел к начальнице общины заявить о случившемся. Она, видимо, испугалась, но, конечно, ответила, что больная будет принята, только не сегодня, потому что нужно приготовить помещение, а завтра, и что больной будут присланы носилки. Остальная часть этого памятного дня и ночь были самыми скверными часами в моей жизни. К утру я задремал и вдруг слышу веселый голос из соседней комнаты: «А ведь у меня не оспа, а корь». Вскакиваю. Больная сидит в постели с зеркалом в руках и смеется… Ранним утром тот же доктор, согласно данному обещанию, пришел к нам и, в свою очередь, убедился, что это корь. Носилки и переселение в больницу были, конечно, отменены. Из-за этого пришлось, однако, прожить в Гмундене недели две лишних.
В Париже мы пробыли, должно быть, с месяц. Перебывали во всех музеях, парках и садах, были в Сен-Клу и Версале, слышали прелестного тенора в Opéra comique[57], побывали в Палерояльском театре, избегали множество улиц в день национального праздника (14 июля), любуясь веселыми танцами парижан на открытом воздухе, – словом, прожили в Париже приятнейшим образом, несмотря на нестерпимую жару того лета. В конце июля переехали в Лондон. Здесь М. А., помимо посещения достопримечательностей, стала ходить в глазные больницы, а я, за краткостью времени и по неумению говорить по-английски, не мог извлечь пользы из пребывания в Англии и в половине августа отправился прямо в Одессу. Рождество мы прожили вместе в Одессе, а лето 1873 г. – в Тверской губернии, в деревне матери М. А.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Записки русского профессора от медицины - Иван Сеченов», после закрытия браузера.