Читать книгу "Человек ли это? - Примо Леви"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А после «Когда» что? Две строчки забыл, провал в памяти. Потом: «Пристал Эней, так этот край назвавший». Дальше опять провал, всплывает обрывок фразы без начала и конца: «…ни перед отцом / Священный страх, ни долг любви спокойный / Близ Пенелопы с радостным челом…»
А вот за строчку «И я в морской отважился простор» — «Ма misi me per I 'alto mare aperto» — могу поручиться и даже в состоянии объяснить, что итальянское «misi те» совсем не то же самое, что французское «je me mis», оно выразительнее, «отважнее», оно означает — вырваться, броситься вперед, ломая преграды, нам обоим понятно это стремление. Морской простор… Жан плавал по морю, он знает, что такое морской простор, когда море так легко, так свободно и естественно уходит за горизонт или сливается с горизонтом, когда вокруг только запах моря… Как живы и как далеки сейчас от нас эти воспоминания!
А вот и Kraftwerk, электростанция, здесь работают укладчики кабеля, и среди них должен быть инженер Леви. Это волевой, сильный человек, не позволяющий себе опуститься; я никогда не слышал, чтобы он говорил о еде. Да вон же он, вернее, его голова над траншеей. Леви видит меня, машет рукой.
Морской простор… морской простор… Помню только, что «простор» рифмуется со словами «с давних пор»: «С моей дружиной, верной с давних пор», а из следующей терцины ни одного слова не помню, впрочем, я даже не уверен, что за чем должно идти. Ладно, не важно. Короче говоря, пускаются они в свое безрассудное плаванье, и достигают геркулесовых столбов, точнее, там говорится, что они входят в пролив в том месте, где Геркулес поставил межи (какая тоска пересказывать содержание терцин своими словами, просто кощунство!), «…чтобы пловец не преступал запрета». Accio che I'uom piii oltre non si metta. Наконец-то удалось выудить из памяти строчку целиком! «Si metta», а там было «misi те», все тот же глагол «mettersi»! Чтобы обратить внимание на его многозначность, надо было попасть в лагерь. Но с Жаном можно не делиться этим открытием, во-первых, оно не такое уж важное, а во-вторых, уже почти двенадцать, а я еще столько всего должен ему объяснить.
Я спешу, ужасно спешу. Слушай внимательно, Жан, сосредоточься, мне очень нужно, чтобы ты понял это место:
Considerate la vostra semenza:
Fatti non foste a viver come bruti,
Ma per seguir virtute e conoscenza.
Я поражен, точно и сам слышу это впервые: «Подумайте о том, чьи вы сыны: / Вы созданы не для животной доли, / Но к доблести и к знанью рождены».
Как будто ангел вострубил, как будто раздался глас Божий. На секунду я забываю, где я и кто.
Жан просит меня повторить еще раз. Какой он чуткий — понял, что мне это доставит удовольствие. А может, он не ради меня, может, несмотря на мои торопливые бездарные объяснения, до него дошел подлинный смысл этих слов, он почувствовал, что они касаются его самого, касаются всех, кто страдает, и в особенности нас, нас двоих, осмелившихся рассуждать о таких вещах здесь, в лагере, по дороге на кухню.
Li miei compagni fec'io si acuti…[32]
Пытаюсь объяснить, что значит «acuti», но он не понимает. Следующие строчки опять выпали из памяти. Что-то вспоминается насчет луны, но перед этим — провал, keine Ahnung, как здесь говорят. Пусть Жан меня простит, но придется пропустить минимум три терцины.
— Qa ne fait rien, vas-y tout de meme[33].
Дальше так дальше. «Когда гора, далекой грудой темной, / Открылась нам; от века своего / Я не видал еще такой огромной».
Да, да, «такой огромной», а не «очень большой», тут все дело в масштабе. А горы, когда смотришь на них издали, горы, они… Господи, только бы Жан не молчал, только бы говорил, все равно о чем, лишь бы мне не думать о моих горах, встающих далекой темной грудой, когда я, возвращаясь под вечер из Милана в Турин, смотрел на них из окна поезда…
Все, хватит, надо взять себя в руки, есть вещи, о которых вслух не говорят.
Жан ждет, вопросительно смотрит.
Я бы отдал сегодняшний суп, лишь бы вспомнить, что идет за «такой огромной». Закрываю глаза, грызу ноготь, пытаясь восстановить в памяти хотя бы рифмы, но ничего не выходит. Зато совсем не к месту вспоминается строка из третьей песни: «Пустыня скорби вспыхнула кругом». Все, времени больше не остается, мы уже подходим к кухне.
«Три раза в быстрине водоворота; / Корма взметнулась на четвертый раз, / Нос канул книзу, как назначил Кто-то…»
Я останавливаю Жана, мне надо сейчас, не откладывая на потом, объяснить ему, что значат слова «как назначил Кто-то», потому что потом будет поздно, мы можем больше никогда не встретиться, или кто-то из нас может умереть, мне надо объяснить ему про очень важный, такой гуманный смысл этих слов, наверняка звучавших анахронизмом в средневековье, и про этого гигантского, необъятного «Кого-то», к которому — я вдруг, словно по наитию, понял это сейчас — и должны быть обращены все наши «почему».
И вот мы уже стоим в очереди за супом в толпе голодных и оборванных «супоносов» из других команд. Сзади напирают те, кто подошел позже: что там сегодня, Kraut und Ruben? Kraut und Riiben. Объявляют «меню»: сегодня суп из капусты и репы. Капуста и репа. Kraut und Riiben. Choux et navets. Kaposzta es repak.
И море, хлынув, поглотило нас.
Всю весну транспорты приходили из Венгрии, и теперь, когда каждый второй узник в лагере был венгром, венгерский стал самым распространенным после идиша.
К августу 1944 года мы, отбывшие уже пятимесячный срок, считались старожилами. Мы нисколько не удивились, что выдержанный нами экзамен по химии не привел к изменению нашего положения и 98-я команда, вопреки ожиданиям, так и не стала командой специалистов. Не удивились и не расстроились, потому что в глубине души опасались всяких перемен. «Перемены бывают только к худшему» — гласит лагерная поговорка. Многочисленные случаи уже успели убедить нас в бесплодности любых прогнозов и предположений: что толку мечтать, строить планы, учил нас опыт, если ничем — ни действием, ни словом — мы все равно не в состоянии повлиять на ход событий? Бывалые хефтлинги, мы постигли мудрость слов «не пытаться понять», взяли за правило не заглядывать в будущее, не думать, как и когда все это закончится, ни о чем не спрашивать себя и других.
Мы хранили воспоминания о прошлой жизни, но они были далеки и туманны, поэтому вызывали чувство нежной грусти, как воспоминания о детстве или о чем-то безвозвратно ушедшем. С того самого момента, как каждый из нас попадал в лагерь, для него начинался отсчет совсем иных, здешних воспоминаний, тяжелых и жестоких, связанных исключительно с кровоточащим, как незаживающая рана, настоящим.
Доходившие до нас новости о высадке союзников в Нормандии, о наступлении русских, о неудачном покушении на Гитлера вызывали прилив жгучей, но бессмысленной надежды. Каждый чувствовал, что силы день ото дня убывают, воля к жизни тает, мутится разум. Нормандия и Россия были где-то далеко, они казались нам нереальными, здесь же неминуемо надвигалась зима, мы страдали от реального голода и лишений и даже не могли себе вообразить, что существует иной мир, кроме нашего лагерного мира, иное время, кроме нашего пустого неподвижного времени, конца которому, казалось, не будет никогда.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Человек ли это? - Примо Леви», после закрытия браузера.