Онлайн-Книжки » Книги » 📔 Современная проза » Исландия - Александр Иличевский

Читать книгу "Исландия - Александр Иличевский"

345
0

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 24 25 26 ... 67
Перейти на страницу:

Любое движение Мирьям, поза – были царственны. Я знал, что у неё в Англии живёт дочь, и представлял себе, как могла она рожать, воображал её в совсем не царственных обстоятельствах – и всё равно выходило так, что хоть картинку для святцев по Орлеанской деве пиши: родильное ложе – трон, потоки бордовой парчи и белого шёлка, залитого кровью и морем, сошедшим из чрева, и по нему – алые паруса и тростниковые заросли, корневища, остров Буян, – ничто в её облике, казалось, не указывало на то, что её предки – рабочие и крестьяне.

Три солнца – ночное, дневное и подземное – сопровождали тогда меня в Иерусалиме. Мирьям была моим проводником в толще тайны, в которой она иногда раскрывалась лоном, совмещённым с раскалённым зенитом, и на закате сменялась сочащимся лунным светом. Время, проведённое с ней, было сродни затмению – отчётливому сну наяву, в котором вновь творилось нечто неподвластное, но прихотливо увязанное с прошлым, пустившим корни в будущее.

Мирьям была цветочным созданием с ромашковой терпкостью, с жасминовой нежностью, – так она благоухала в ладонях, понемногу распаляясь, начиная вздыхать и потом задыхаться.

Мирьям была вхожа в эзотерическое сообщество Иерусалима, собиравшееся в Соломоновой пещере. Это было что-то вроде клуба, двое его ведущих членов были богатыми французами, в нём состояли даже несколько людей из правительства, иногда тут появлялся сам премьер-министр, – собрания посвящены были в основном благотворительному благоустройству Иерусалима, ни слова о сионизме, ни слова о международном положении, зато потом следовал ужин в башенном масонском здании YMCA, рождённом под куполом города автором ещё одного грандиозного пирамидального шпиля, так же архитектурно закрепившего идеи вольных каменщиков под небесами младшей сестры Земли обетованной, – вертикалью Эмпайр-стейт-билдинг на Манхэттене.

Мирьям всё про всех знала в Старом городе, у неё были свои потайные дворики для посещения – в этом лабиринте камней, заросших садиками, – в Армянском квартале жила её подруга-археолог, чья семья населяла уютный дворик, украшенный лазурными изразцами с разломанным гранатом. Мирьям приносила ей в дар как удобрение пакетик сухого помета горлинок, которых прикормила у себя в палисаднике, – это их гуденье не давало мне выспаться; имелся среди её знакомых также магрибский маг из Мамлюкского квартала – проживавший за резными древними воротами, бывшими высотой по грудь жирафу, которые впускали, казалось, когда-то великанов – телохранителей султана, – это был старик в цветастых бархатных портках и шапочке из той же ткани, иссушенный до такой степени, что хотелось взять его на руки, как ребёнка. Он отсыпáл ей сухих толчёных трав, которыми Мирьям обкуривала своих клиенток, страдающих мигренью, – кислый запах дыма каждый раз доносился до спальни, и я, поглядывая за окно на озарившего его внезапно залётного удода, вспоминал подмосковную лесополосу, где мы в детстве, жмурясь и плача от кислого дыма, вдыхали из тлеющей газетной «козьей ножки» содранную в кулак со стебля сухую полынь: по памяти за берёзами проносилась с воем торможенья электричка, и удод взлетал, вспугнутый отбывшей восвояси сутулой, пришаркивающей босоножками дамой лет пятидесяти пяти, содрогавшейся от приступов слезливой меланхолии.

В первые же дни жизни в Иерусалиме я обнаружил здесь такое явление, как солнечный ветер. Скажем, вы в Рехавии, четыре часа пополудни, ноябрь. Время от времени слышно гуканье горлинки. Чуть погодя на выдохе легонько ударяет ставень и гремят понизу сухие листья. Солнечный ветер – предвестие оптически странной зимы, во время которой солнце смежает веки лишь на день, на два, а в остальное время чаша горных склонов наполнена куполом просеянного сквозь толщу прозрачности света, приближающего c удивительной пристальностью обрывы и склоны, обведённые витками дорог, слепящие маковки монастыря, окна и крыши, и вот снова ветер вздыхает, дует на свечи кипарисов, наполняя и обшаривая парусные кроны сосен. Сначала я мыкался по хостелам, стараясь, вернувшись, скажем, из Эйн-Керема, приходить за полночь, когда все уже спят. Коротая вечер, я мотался вдоль стен Старого города, от Яффских ворот к Сионским, мимо арабских мальчишек, гонявших мяч по вытоптанному газону – в свете прожекторов, выхватывающих освещёнными параболами стены, – глядя, как текут огненные ручьи дорог от Мамилы к Геенне, от Шотландской церкви к Мишкенот Шаананим – первому кварталу, выстроенному вне стен; или сидел на крыше Австрийского хосписа, погружённый в бледные звёзды, поглядывая на Храмовую гору с тускневшим куполом Аль-Аксы на ней, с силуэтами башенок, минаретов, цитаделей, мостиков и сходней, ведших с крыши на крышу, в сторону ворот Ирода, к Музею Рокфеллера – колониальной мавританской жемчужине, прозябающей в Восточном Иерусалиме. Я любил посидеть во дворе музея, где растёт сосна, дававшая тень ещё чуть ли не Эзре-книжнику, когда тот из трёх обгоревших свитков переписывал Тору для Израиля, для народа, созданного текстом и для текста. Экспозиция музея не менялась с 1950-х, и план её отпечатан чуть не на ротапринте с лирами на ценнике – что, подобно патине, мне лично внушало особенное расположение. Именно во дворе музея однажды мне стало не по себе от преследовавшего чувства, что весь город, даже новейший, составлен из разной толщины временных пластов – проницаемых, пробитых в неожиданных местах замысловатыми ходами, сквозь которые иногда бросаются под ноги духи древности. От этого Иерусалим кажется полупрозрачным, как разожжённые угли. Его камни раскалены временем. Город этот – аккумулятор времени, и может не только его, время, накапливать, но и отдавать. Эсхатология изначально взяла в прицел этот город и держит его на мушке уже которое тысячелетие: он желал бы ускользнуть, но не в состоянии сбросить с себя накопленный смысл, которого бы хватило на целую отдельную планету.

Было время, когда ежедневно я посвящал себя проникновению в улочки Старого города или выбирался бродить в Рехавию – среди образцов баухауса, заросших бугенвиллеей и плющом: в зависимости от маршрута я иногда представлял себя иглой, опущенной в звуковые бороздки улочек города, с помощью которой город извлекает свою особенную мелодию. Я слышал её отчётливо, и она – непростая, обладавшая своим внутренним развитием, то сложная и ломкая, то властная и лёгкая, скорбная или тревожная, – музыка города, случалось, увлекала меня, как только я ступал на его улицы, соскочив с подножки автобуса или маршрутки. Порой она становилась то тише, то громче, но звучать не переставала, даже когда я часами просиживал на крыше Австрийского хосписа, понемногу подкручивая ролик бинокля, натыкаясь окулярами то на раскачивающиеся в окне силуэты молящихся, то на мальчишек, пинками подгоняющих козу по склону Геенны; и после захода солнца подсвечивал телефоном страницы путеводителя, пытаясь сориентироваться, выучить названия обозреваемых в сложном нагорном рельефе районов. Наконец я ложился навзничь на прогретый бетон и смотрел, как созвездья дрожат в восходящих от разогретых камней струях воздуха.

В хостеле у Дамасских ворот я поселился в тесноте, но не в обиде – в пёстрой толчее, стекавшей от ворот в горловину, я чувствовал себя как рыба в воде, всматриваясь в неё, как в детстве в узоры калейдоскопных цветных стёклышек; особенно мне нравилось в канун Субботы, когда закат тепло опускался и золотил покоем камни, стены, возносил вокруг нагорья и растворял линию горизонта на востоке, – выйти за ворота к северу, присесть на камушек, как на завалинку, чтобы хорошенько снова рассмотреть толпу, хлынувшую после пятничной молитвы в Львиные ворота с Храмовой горы и теперь огибавшую стены Старого города. Я не был ещё на Храмовой горе и не мог оторваться от этой текущей с напором толпы разносортных приободрённых людей, только что упиравшихся лбом в грунт, возможно в том самом месте, где стояла Святая святых, куда первосвященник заходил лишь раз в году – в Судный день, с повязанной на щиколотку красной бечевой, за которую можно было в случае внезапной смерти вытянуть его труп. Я иногда думал об этой нити, о том, что она отчасти Ариаднова. Однажды у Стены Плача мне кинулся навстречу человек, схватил меня за руку, мгновенно повязал красную шерстяную нитку на запястье и стал бормотать молитву, а потом истребовал денег. Я дал ему двадцатку и спросил, что за нитка. «На счастье, на удачу», – объяснил он, и я не сдёрнул её, так и ходил, поглядывая на правую руку, вспоминая, как когда-то мой знакомый поэт являлся на свои вечера с ниткой на запястье, особой нитью, выдернутой им украдкой из мемориального кашне Бориса Пастернака в переделкинском музее: он где-то вычитал, что шерсть – символ тучных стад Иакова и тем более касавшаяся когда-то шеи автора «Поверх барьеров» – обязана принести ему удачу.

1 ... 24 25 26 ... 67
Перейти на страницу:

Внимание!

Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Исландия - Александр Иличевский», после закрытия браузера.

Комментарии и отзывы (0) к книге "Исландия - Александр Иличевский"