Читать книгу "Равельштейн - Сол Беллоу"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Равельштейн сразу выложил мне все факты. И почему, скажите на милость, он счел необходимым ввести меня в курс дела, этот высоченный еврей из Дейтона, Огайо? Потому что это нужно было сказать, и как можно скорей. У него был ВИЧ, и он умирал от осложнений. Ослабленный организм стал рассадником бесчисленных инфекций. Это не мешало Равельштейну без конца твердить мне, что такое любовь – потребность, осознание собственной неполноты, стремление к целостности, – и о том, как муки Эроса неотделимы от исступленного наслаждения.
Пожалуй, лучше момента для этого замечания я уже не найду. Со своей стороны я тоже спокойно признавался Равельштейну в том, о чем больше никому не рассказывал: в своих слабостях, пороках, постыдных тайнах и секретах, которые понемногу вытягивают из тебя все силы. Часто мои признания дико его смешили. Больше всего он хохотал над моими мысленными убийствами – подробными рассказами о том, кого и как я бы прикончил, будь на то моя воля. Вероятно, я неосознанно говорил об этом в шутливом тоне. Однажды он спросил: «Ты когда-нибудь читал труды доктора Теодора Рейка, известного психоаналитика? Он говорил: “Ежедневный труп врага сэкономит вам врача”».
Мою склонность к самобичеванию, однако, Равельштейн считал хорошим знаком. Самопознание требует строгости, даже жестокости, а я всегда был готов выйти на ринг с этим протеическим чудищем – самим собой. Значит, я не безнадежен. Но я хочу пойти дальше, копнуть глубже. Мне казалось, что нельзя как следует узнать человека, если он не найдет способа передать о себе «непередаваемое» – свою личную, внутреннюю метафизику. Попытаюсь к этому хотя бы приблизиться. До своего рождения человек ничего не знает о мире, он никогда не видел его жизни. Постижение сути мира – это оккультный опыт. Человек приходит в полностью сформировавшуюся и сложную реальность из ниоткуда, из небытия или первичного забвения. За небольшой промежуток света между абсолютной тьмой, в которой он дожидался своего рождения, и тьмой смерти, человек должен по максимуму освоить эту высокоразвитую реальность. Тысячи лет я ждал этого момента. Потом, научившись ходить – по кухне, – я отправился изучать мир на улицу. Одно из первых впечатлений моего детства: высоченные деревянные столбы линии электропередач. На крестовинах и перекладинах лежали бесчисленные кабеля и провода: они то взмывали к небу, то провисали, потом снова взмывали. На этих неподвижно замерших волнах сидели воробьиные стаи; посидев немного, птицы улетали прочь и вновь возвращались на отдых. Вдоль тротуаров тянулись кирпичные стены домов, на закате приобретавшие свой первоначальный цвет – красный. Автомобилей почти не было; куда чаще встречались лошади, кебы и развозчики льда или пива. Людей я узнавал по лицам – красным, белым, морщинистым, прыщавым или гладким, – по глазам, губам, носам, голосам, ногам и жестам. То и дело люди наклонялись, чтобы повеселить, расспросить, подразнить или потискать маленького мальчика.
Бог явился мне очень рано. Волосы у него были разделены прямым пробором. Я понял, что мы – родственники, потому что он сделал Адама по своему подобию, вдохнул в него жизнь, и мой старший брат расчесывал волосы на точно такой же пробор. Между мной и старшим братом был еще один брат, средний, а самой старшей была сестра. Словом, таким я увидел мир. Я никогда его прежде не видел. Мир подарил мне себя – это был его первый дар. Теперь я мог видеть, трогать, слушать его, и это само по себе было чудо. Расскажи я это все Равельштейну, он бы пренебрежительно ответил, что Руссо уже давно раскрыл данную тему в своей «Исповеди» или «Прогулках одинокого мечтателя». А мне не хотелось, чтобы к моим первым эпистомологическим впечатлениям относились пренебрежительно. Они наложили отпечаток на семьдесят с лишним лет моей дальнейшей жизни и восприятия реальности. Еще я чувствовал, что тысячи лет ждал этого момента, возможности увидеть, услышать, потрогать все эти загадочные явления – пожить в свое удовольствие, пока не умру. «Настал мой черед жить», – мог бы сказать я Равельштейну. Но он был слишком близок к смерти, чтобы употреблять в беседе с ним такие слова, и мне пришлось отказаться от желания описать ему свою личную метафизику. Лишь очень немногие и очень особенные люди умеют расположить собеседника к такого рода откровенности.
Что еще я помню о своих детских вылазках во внешний мир: в Монреале на Рой-стрит поскользнулась на гололеде и упала ломовая лошадь. Воздух темный, как серая саржа. Животное помельче сумело бы подняться на ноги, но этот зверь с огромным крупом мог лишь беспомощно молотить ногами в воздухе. Длинногривому першерону с выпученными глазами и вздувшимися венами помог бы разве что силач-великан, а некрупные мужики, столпившиеся на углу, только раздавали советы и острили. Они сказали полицейскому, что ему повезло: мол, лошадь упала на Рой-стрит, записать это куда проще, чем, к примеру, Лягошетьер. Еще помню странную процессию школьниц в черных форменных платьях. Лица белые, как у чахоточных. Сопровождавшие их монахини следили, чтобы девочки не высовывали руки из рукавов пальто. Лужи на той улице были глубокие, грязные и покрытые тонкой коркой льда.
Взрослые терпят это детское восприятие действительности. До определенного возраста с ним все равно ничего нельзя поделать. В благополучных семьях, подозреваю, этот возраст длится дольше. Но Равельштейн мог сказать, что в таком подходе кроется определенная опасность: рано или поздно начинаешь потакать своим желаниям и слабостям. Человек либо продолжает жить прозрениями и откровениями, либо избавляется от них, обучается необходимым навыкам и ремеслам, начинает мыслить рационально и связывает свою жизнь с обществом или политикой. Чувство того, что ты откуда-то пришел в этот мир, исчезает. Согласно Платону, все наши знания – это припоминание того, что было до рождения. В моем случае, полагал Равельштейн, выраженная способность наблюдать чересчур развилась, наблюдение стало самоцелью. Я уделяю слишком много сил и времени своей «личной метафизике», считал он. Его строгость шла мне на пользу. Измениться я при всем желании не смог бы, но всегда полезно, когда близкий и неравнодушный человек указывает тебе на изъяны и недостатки. Впрочем, я не имел ни малейшего желания или намерения удалять метафизические линзы, с которыми родился.
Одна из ловушек либерального общества – оно позволяет нам не взрослеть. Эйб наверняка сказал бы: «Выбор за тобой. Либо ты продолжаешь воспринимать мир как ребенок, либо нет».
Итак, Равельштейн восстанавливался после очередной страшной болезни и, наверное, в десятый раз заново учился сидеть. Никки освоил управление подъемником. Когда Равельштейн немного пришел в себя, мы с Розамундой стали ходить за ними по квартире. Голова Равельштейна в инвалидном кресле заваливалась на бок. Никки катал его по квартире – предназначенной для более счастливых, более нормальных душ.
Розамунда со слезами на глазах спросила меня, станет ли он когда-нибудь самим собой.
– В смысле, справится ли он с синдромом Гийена – Барре? Я бы сказал, вероятность этого высока. В прошлом году у него был не то опоясывающий лишай, не то герпес. Ту хворь он победил.
– Но сколько раз человеческий организм может побеждать?
– Смотри, здесь ничего не изменилось, – сказал Никки Равельштейну.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Равельштейн - Сол Беллоу», после закрытия браузера.