Читать книгу "Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстого пригласили и весело провели вечер. Юлишка приготовила бесподобные блюда. Амаяк Кобулов или прохлопал, или сделал вид, что прохлопал. Толстой острил, рассказывал о парижском житье-бытье и читал отрывки из «Евгения Онегина». Толстой, любящий острое словцо, и вовсе не безобидное, политики не касался, имя Сталина не упоминал и не высмеивал украинские порядки, а приложить вождя в интимном кругу он не отказывался. Местных «письменников» не признавал и вообще Украину считал выдумкой Винниченко.
— Тебя могут обвинить в чем угодно, — сказала Лотта Корнейчуку, — но только не в украинском национализме. У нас это самое страшное сейчас обвинение, — пояснила она Толстому. Толстой рассмеялся:
— Не надо о мрачном. Я все знаю, что у вас здесь происходит, и все понимаю. — Наклонившись к уху Корнейчука, прошептал: — Недаром же я английский шпион!
На этом банкет окончился.
Дополнение к официальной биографии
В студенческие годы мой отец дружил с Корнейчуком. Когда тот узнал, что отец арестован, то дал знать, чтобы мы немедленно покинули Кадиевку и приехали в Киев, не дожидаясь, пока выселят за терриконы в развалившиеся шахтерские бараки. Если бы местное начальство выпихнуло мать, меня и Надичку в донецкую — воспетую — степь, то вряд ли кто-нибудь уцелел. Кадиевка, то бишь Серго, расправлялась с ЧСИРами жестоко. Буйный дух здесь поддерживал некий Петров, секретарь парторганизации стахановской шахты Ирмино, организовавший пресловутый рекорд. Это он на собрании назвал фамилию отца, возмутившись, что такому типу доверили важный участок работы. Петров прожил долгую жизнь — не знаю уж скольких закопал, но неприятности начались прямо на собрании. Последние годы главный стахановец обитал в Москве где-то возле метро «Красносельская». Я разыскал адрес и хотел было пойти и сказать пару теплых слов, но потом отказался от намерения, когда увидел, во что этот тип превратился. Противный старик, что с него, с Героя Социалистического Труда, возьмешь. Кое-кто, правда, брал. Так, пресс-атташе Бориса Николаевича Ельцина некий Павел Вощанов, изгнанный позже с Олимпа и обернувшийся завзятым демократом и до сих пор, по-моему, вращающийся в прогрессивных кругах, пропел Петрову совсем незадолго до перестройки панегирик в «Комсомольской правде». Я и ему намеревался врезать: кого славишь? И даже подошел на близкое расстояние, но отказался и здесь, взглянув в лицо. Бедняга! Глаза растерянные, бегающие.
Корнейчук на протяжении долгих лет решительно защищал Ярошевского и его жену Люсю от ложных наветов. Думаю, что иначе их бы расстреляли, как и Постышева, в страстном желании убить которого профессора обвиняли. Корнейчук добился все-таки нового следствия, и Ярошевского перед самой войной привезли в Киев для повторных допросов. Во время эвакуации «Столыпин», в котором путешествовал назад профессор, попал под бомбежку, и зеки волей-неволей получили свободу. Половина воспользовалась суматохой и скрылась. Ярошевский отлично понимал, к чему приведет бегство, и вместе с несколькими украинскими интеллигентами и польскими офицерами пешком добрался до Харькова, преодолев с полсотни километров. Сознательные зеки явились в привокзальное НКВД. Человек там сидел, вероятно, незлой и неглупый. Он отправил этапируемых по маршруту, однако составил соответствующий документ, что сыграло также роль в судьбе каждого. Ярошевский после XX съезда партии с двумя-тремя товарищами то ли по несчастью, то ли по счастью переписывался.
Когда тяжело заболела мать трех сестер, которая вместе с нами бежала от выселения за терриконы в Киев, Корнейчук, уж не знаю через кого и в какой форме, добился, чтобы Люсю отпустили на месяц из лагеря. В один прекрасный день в квартиру на Чудновского позвонила изможденная женщина в чужом старом пальто, похудевшая, с фанерным чемоданчиком в руке. Привел ее милиционер в малиновых шароварах, белой гимнастерке и с короткой шашкой на боку. При Кагановиче железнодорожная милиция носила столь странную форму, правда недолго. В Киеве — после смерти бабушки — Корнейчук не препятствовал усилиям Лотты и матери раздобыть медицинское свидетельство, подтверждающее болезнь сестры. Наивная, упрямая и решительная Лотта полагала, что справка, подписанная каким-нибудь медицинским светилом, повлияет на молодцов, сидящих в просторных кабинетах Наркомата внутренних дел на Короленко, 33. Бросились сначала к профессору Шварцбергу — скорее за советом. Шварцберг — небольшого роста, плотненький, крепенький человечек, знал Лотту много лет. Разговор с ним получился доверительный.
— Если я дам объективное заключение, то его легко проверит любой лагерный эскулап. Не думаю, что у нее обнаружатся серьезные нарушения в моей сфере. Внутренние болезни есть нечто более непознаваемое и таинственное. Попробуйте поговорить с Николаем Дмитриевичем… Авторитет его велик — он академик, а я даже не профессор.
Николай Дмитриевич — это «Микола Дмитрович» Стражеско, академик, звезда первой величины. Кардиология, гастроэнтерология и прочие логии ему подвластны.
Сестры положили в конверт приличную сумму и отправились на прием. Лотта не старалась ввести Стражеско в заблуждение. Сказала все как есть. Академик даже не поморщился:
— Шарлотта Моисеевна, вещи, не касающиеся медицины, меня не касаются. Вы обратились частным образом и просите освидетельствовать сестру — я не могу вам в этом отказать. Тем более что я был знаком с Константином Петровичем. Пусть Люция Моисеевна сделает анализы, и я ее осмотрю.
Конверт он без всякого стеснения положил в ящик стола и проводил Лотту до дверей кабинета.
— Сколько времени ваша сестра находилась в местах не столь отдаленных? Год, два?
— Около четырех лет.
— Понятно, — кивнул Стражеско.
И дней через пять Николай Дмитриевич накатал на двух страницах из шикарного блокнота увесистый эпикриз и приложил личную печать, невзирая на то, что сверху значилось, кстати, по-русски: академик Н.Д. Стражеско.
Вручая Лотте заключение, он довольно мрачно добавил:
— Удивительно, что она еще дышит. Такой букет собрать…
Но ничего не помогло. В отмеренный кем-то час явился сотрудник в кепаре и прорезиненном синем плаще, предъявил документ и забрал Люсю в срок, который, между прочим, был отодвинут Корнейчуком еще на две недели под предлогом внезапной болезни. Он сослался на заключение Стражеско.
Я мог бы привести и другие примеры, когда Корнейчук помогал людям, попавшим в беду, но далеко не уверен, будет ли их потомкам это приятно. Уж лучше не задевать ничьих интересов и писать только о себе.
Уровень понимания
Нынешним критикам Корнейчука, упрекающим его в приверженности к системе, даже таким выдающимся, как Александр Исаевич Солженицын, вряд ли до конца понять и прочувствовать, что значит признаться в укрывательстве ЧСИРов у себя на квартире в присутствии сотни писателей и журналистов, собравшихся в конференц-зале на открытом партийном собрании осенью 1938 года. Я не хочу никого обидеть, но сомневаюсь, что кто-либо из современников отважился бы на подобный поступок. Перечить НКВД и позднее МГБ и пытаться облегчить участь тех, кто попал в сталинскую мясорубку, мало находилось охотников. А вот Виктор Некрасов это понимал и до открытого конфликта со слабеющей коммунистической властью на Украине поддерживал с Корнейчуком если не дружеские, то вполне нормальные отношения. Однажды я наблюдал их в довольно забавной ситуации, когда Некрасов угощал Корнейчука «конским зубом» рядом со зданием ЦК КП(б)У на Банковой, когда шикарная машина знатного вельможи притормозила возле бодро шагающего лауреата Сталинской премии второй степени и бывшего защитника Сталинграда. Так они и стояли вдвоем, щелкая семечки, собирая шелуху в газетный кулечек и получая, по-моему, удовольствие.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов», после закрытия браузера.