Читать книгу "Таков мой век - Зинаида Шаховская"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Каких друзей?» — любопытствую я.
«О! Высоких гостей, членов, королевских семей…» Он не хотел уточнять.
«Вам, должно быть, здесь одиноко?»
«Я не жалуюсь, паек хороший, все тихо и мирно».
«Никогда раньше я так не жалел, что не знаю немецкого, — вмешался Дэниэл. — Что он мог вам рассказать? Но помните, вы обещали молчать!»
«Клянусь вам!»
И мы отправились вниз, на землю, по которой ходят люди, пусть иногда она и кажется такой же зловещей, как увиденный нами дикий заоблачный пейзаж.
Русский художник отвел меня на вечеринку, одну из немногих, на которых мне довелось побывать в Мюнхене. Собрались интеллектуалы. Американцы принесли виски и сигареты, пришли также русские и немцы. Атмосфера очень напоминала берлинскую после предыдущей войны. Бледный немец с лицом наркомана наигрывал на пианино, все пили среди шума голосов и разброда умов.
«Ящики пусты», — произнес мой сосед. И это особенно поразило представителей культурной службы союзных войск. Они надеялись, что в черные годы немецкие писатели подпольно писали книги гнева и отчаянья. С 1939-го по 1945-й, конечно, что-то могло и созреть. Но ничего не было написано, а в это время в СССР, отступая, голодая в блокадном Ленинграде, в аду сибирских лагерей, поэты и писатели тайно комментировали события, создавали литературу, оставляли свидетельства…
Немец, сидевший рядом со мной с другой стороны, хотел знать о событиях во Франции. Я назвала несколько имен, популярных среди французской интеллигенции.
«Сартр? — переспросил он. — Но в нем же нет ничего французского. Франция никогда не была страной отчаяния. А происходящее доказывает, — в его глазах блеснула победная радость, — что мы ушли, но остается наше влияние: в вашей стране господствует немецкая философия, наша патологическая страсть к саморазрушению. Возможно, позже — вы сами признаете, что это уже началось, — скажется влияние американской литературы, а вместе с ней и американского образа жизни».
Я с удивлением посмотрела на него. Думал ли он всерьез, что во Франции не будет, как после войны 1914–1918 годов, литературного движения, новых оригинальных идей?
«Увидим, кто из нас окажется прав».
«Хотим мы того или нет, жизнь изменяется на американский лад. Выбора нет: придется сверять время по советским или по американским часам».
Языки развязывались, споры разгорались. «Европа являет собой кладбище, среди руин которого старая ведьма тешит себя зрелищем собственного вырождения», — заметил кто-то. Другие сравнивали Старый Свет с богатой вдовой, которая задыхается, пока растут и крепнут два других континента.
Кто-то запротестовал: «Не кладбище, а музей, вот что мы такое, мы выставлены на потребу докучливым посетителям. Тем хуже! От музея до ярмарки один шаг!»
Меня поражала полная неприспособленность интеллектуалов к практической жизни. Сегодня эти почти всемогущие люди замышляют революции, но — за редким исключением — не умеют воспользоваться их результатами, они со своими комплексами оторваны от жизни… Я предпочитаю моим современникам и коллегам поэтов и писателей прошлого, например, Антуана де Монкретьена, для которого его трагедии были лишь времяпрепровождением, а образом жизни стали его поступки, Франсуа Рабле, не нуждающегося в комментариях, Агриппу д'Обиньи, Коммина и Клемана Маро. Если Пушкин шел на поля сражений и навстречу чуме, Жан-Поль Сартр не решался выйти на улицу, когда там что-то происходило, и из осторожности посещал лишь те страны, где революционная диктатура уже восторжествовала…
Всякая ангажированность без риска кажется мне недостойной. Сегодня, во времена манифестов, я восхищаюсь лишь теми, кто их подписывает в стране, где это опасно, как рисковали, например, в 1966 году писатели, протестовавшие в Москве против ареста Синявского и Даниэля. А в Париже, насколько известно, во время оккупации никто не протестовал и ничего не подписывал против депортации евреев — осторожных пророков я не признаю!
Ночь в мюнхенской квартире тянулась бесконечно долго. Интеллектуальная атмосфера рассеялась в винных парах и табачном дыму, в признании собственной беспомощности. Неужели Запад, раздражаемый своей нечистой совестью, нашел выход лишь в отказе от всех духовных и нравственных ценностей?
Я несколько раз ездила в Нюрнберг, и каждый раз разворачивавшийся там многомесячный судебный спектакль вызывал у меня удавление и разочарование. То была пародия на Страшный Суд в грандиозной и одновременно убогой постановке. Уже во время «малых» процессов в Раштатте и Франкфурте мне казалось, что поскольку аберрация сознания не позволяет подсудимым воспринять никакие доводы обвинения, все происходящее становится лишь местью, а не наказанием. Впрочем, и для обычных убийц или воров это тоже справедливо…
В Нюрнберге все обстояло хуже, потому что многим обвиняемым, особенно военачальникам, ясно было одно: победители судили побежденных. Легко вообразить, что, повернись колесо истории иначе, на скамье подсудимых могли бы оказаться Сталин, Черчилль (прошу меня извинить за то, что ставлю эти два имени рядом), Рузвельт или де Голль… Ни один государственный деятель не избегает ошибок, всякий правитель так или иначе проявляет известное презрение к человечеству…
Конечно, есть своя градация, и ни Гитлер, ни Штрайхер не могли бы быть оправданы никаким трибуналом, даже судьями из нейтральных стран. Однако, как можно было осудить генерала Иодля, который вторгся в Бельгию «в нарушение законов», без объявления войны, но по приказу главы государства и армии?
Мы все так или иначе принимали участие в актах насилия и жестокости, особенно журналисты, которые в безопасных студиях Би-би-си призывали сограждан убивать немецких солдат на улицах оккупированных городов. Оправданы могут быть лишь те, кто, рискуя собственной жизнью, подвергал опасности и жизнь других, — солдаты и участники Сопротивления.
Нюрнбергский процесс лично мне казался незаконным, несмотря на тщательное соблюдение всех формальных процедур. В нем крылось и большое психологическое заблуждение. Приговор лидерам Третьего рейха выносили иностранцы, превращая их тем самым в героев будущих национальных эпических преданий. Лучше было бы, если б процесс велся немецким чрезвычайным судом, а вердикт выносился от имени Германии. Надежды Сталина в этой истории оказались обманутыми. Из разговоров с советскими коллегами я поняла, что их удивлял ход процесса. Очень вероятно, что, по мнению Сталина, все должно было развиваться по сценарию судов над троцкистами, еврейскими врачами-вредителям и и т. п. Ожидались «чистосердечные признания», «искренние покаяния» и даже «самообвинения», о способах получения которых рассказывает в недавно вышедших в СССР мемуарах один советский генерал, вернувшийся из мест заключения. Но юридический дух англичан и французов помешал выполнению плана «совершенного» суда. И хотя для вынесения приговоров нацистской верхушке пришлось дать закону обратную силу, юридические нормы соблюдались очень строго.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Таков мой век - Зинаида Шаховская», после закрытия браузера.