Читать книгу "Я свидетельствую перед миром. История подпольного государства - Ян Карский"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я удивился его правильной речи. Другие солдаты говорили или по-деревенски, на разных диалектах, или на городском жаргоне. Но он, видно, совсем пал духом.
— Давай держаться вместе, — сказал я.
— Давайте.
Я улыбнулся. Как давно никто ко мне не обращался на «вы». Все были на «ты» и звали друг друга по именам или по прозвищам с бранными словечками в придачу.
После смотра мы прошли еще два-три километра и остановились у моста через широкую мутную реку[27]. На другом конце моста мы увидели, словно в зеркале, точно такую же пеструю толпу. Только охранники были немецкие. И тут стало понятно, что в нашей жизни начался новый этап: мы окончательно переходили под власть немцев.
Как правило, обмен пленными — радостное событие. В нашем случае это было не так: людей мучили сомнения, сожаления, зависть, чуть ли не каждый видел в другом врага.
Когда первая группа украинцев и белорусов поравнялась с группой поляков, вслед за которой должны были идти мы, посыпались грубые, злобные насмешки. Тон задал дюжий украинец, заоравший во все горло:
— Посмотрите на этих олухов! Не знают они, куда их гонят.
Поляки на минуту оробели перед этим верзилой, но потом один из них набрался храбрости и крикнул:
— За нас не беспокойтесь! Мы-то знаем, что делаем. И вам не завидуем[28].
Немцы быстро построили нас в колонны. Один из офицеров, производивших смотр, обратился к нам с речью, которую нам тут же перевели на польский. Он обещал, что с нами будут хорошо обращаться, хорошо кормить и дадут работу. А унтер-офицеры, сопровождавшие нас на вокзал, эти обещания подтвердили.
Перед тем как посадить в поезд, нам дали минутку, чтобы напиться из колодца и наполнить водой бидоны и бутылки. Когда же мы погрузились, охранники стали кидать в вагоны буханки черного хлеба и банки с искусственным медом, приговаривая, что это вся наша еда на двое суток. В вагонах было по шестьдесят человек, а буханок кидали только тридцать. Каждую поделили на двоих.
Ехали два дня и две ночи. И всю дорогу гадали, что нас ждет. Спорили только о том, в каких условиях придется жить, а в том, что нас отпустят, почти никто не сомневался. С этой иллюзией мы прибыли в Радом, город в центральной части Польши. Немцы выстроили нас в колонну, действуя тычками и окриками. Командовать, тоже очень грубо, стали офицеры, и вместо обещаний мы услышали от них смутные угрозы. Это было неприятно, но ничуть не поколебало нашей уверенности в том, что мы получим свободу, — только эта мысль мешала нам искать способы побега начиная с самого Пшемысля и продолжала удерживать в колонне, пока нас гнали, почти без конвоя, в Радомский пересыльный лагерь. Хотя именно тогда, шагая по дороге, грязные и полумертвые от усталости, мы впервые заподозрили неладное.
Опасения подтвердились, когда мы увидели огромный зловещий лагерь, обнесенный мощными заграждениями из колючей проволоки.
Нас привели в самый его центр и опять посулили, что скоро отпустят и дадут работу, а пока что всякое нарушение дисциплины будет немедленно и жестоко караться. Того, кто попытается бежать, расстреляют на месте.
Из этого я сделал вывод: надо бежать, и как можно скорее. Такое откровенное предупреждение говорило об одном: нас собирались держать как заключенных самого строгого режима. Но, оглядевшись, я понял, что побег отсюда — дело практически невозможное. Лагерь надежно охранялся: со всех сторон была натянута непреодолимая колючая проволока, всю территорию обозревали с вышек охранники.
С первых же дней Радом показал мне пример совершенно нового, доселе небывалого образа мыслей и диких, я бы сказал, нравственных принципов. Царившая там жестокость, бесчеловечность далеко превосходили все, что я когда-либо видел, и перевернули мои представления о мире.
Условия в лагере были неимоверно тяжелые. Кормили два раза в день помоями, такими отвратительными на вкус, что многие, в том числе и я, не могли заставить себя проглотить ни ложки. Кроме того, нам полагалось еще по двести граммов черствого хлеба. Жильем служило полуразвалившееся здание, в котором с трудом можно было признать бывшую казарму. Спать приходилось прямо на полу, прикрытом тонким слоем соломы, которую, верно, не меняли с самого начала войны. Ни одеял, ни плащей — ничего, что защитило бы от ноябрьской сырости, — не выдавали. О медицинской помощи не было и речи. Там я узнал, каким пустяком может считаться смерть человека. Сколько вокруг меня умерло людей, которые могли бы жить и жить, — от холода, от голода, от непосильной работы, от пули в наказание за нарушение лагерных правил, которого порой и не было!
Но больше всего меня ужасало не то, в каких жутких условиях мы жили, и даже не жестокость охранников, а то, что в их действиях, по всей видимости, не было никакого смысла. Их вовсе не заботила дисциплина, они не добивались от нас послушания, не старались предотвратить попытки побега, у них даже не было особого желания унижать нас, мучить, доводить до полного истощения, хотя получалось именно так, — все это просто доставляло им удовольствие, было следствием какого-то непостижимого изуверства.
Любое приказание или замечание неизменно начиналось с обращения «польская свинья». Они никогда не упускали случая двинуть пленному ногой в живот или кулаком в лицо. Малейший проступок или даже намек на какую-нибудь провинность карались немедленно и самым жестоким образом. За то недолгое время, что я пробыл в лагере, на моих глазах раз шесть расстреливали несчастных, которые якобы пытались перебраться через колючую проволоку.
В поезде я познакомился с тремя солдатами, и потом в лагере мы очутились рядом. Первая же ночь сплотила нас еще больше: мы не могли заснуть, все трое, как оказалось, мечтали бежать при первой возможности, и мы заключили союз, в котором у каждого была своя роль, объединив ради общего блага все, что у нас имелось, включая знания и умения. Двое из моих друзей были крестьяне, основательные, выносливые, неунывающие и не сломленные выпавшими на нашу долю несчастьями. Третий же относился к разряду тех редкостных личностей, какие не раз встречались мне на войне; уже само присутствие такого человека вселяло надежду и помогало пережить самые тяжелые времена. Звали его Франек Мачёнг, до войны он работал механиком где-то под Кельце. Крепкий, здоровый малый лет тридцати с ежиком жестких, как проволока, черных волос, из-за которых все над ним подшучивали. Он был умен, сообразителен, свято верил, что нам удастся перехитрить немцев, к которым он питал величайшее презрение и ненависть. И, что ценнее всего, у него был неиссякаемый запас энергии и сердечного тепла.
Мы пересмотрели все свое имущество — у нас нашлось множество полезных вещей. У крестьян имелось несколько пар целых носков и кальсон, один из них прихватил с собой походные вилки-ложки, которые служили его отцу в Первую мировую. У Франека были бритва, складной нож и сотня злотых, зашитых в подкладку. От одного железнодорожника в Люблине мы, к радости своей, узнали, что польские деньги все еще в ходу, хотя и упали в цене. У меня на шее висел золотой медальон с образом Остробрамской Божией Матери, а в подметке ботинка были спрятаны двести злотых.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Я свидетельствую перед миром. История подпольного государства - Ян Карский», после закрытия браузера.