Читать книгу "Сестра Зигмунда Фрейда - Гоце Смилевски"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем ты вообще рисуешь? — спросила она, а я осторожно собирала листы, один за другим, будто собирала собственный стыд. — Твое занятие бессмысленно. — Я смотрела на рисунки и сминала их пальцами. — Знаешь, что такое бессмысленность? Бессмысленность рождается, когда делаешь что-нибудь напрасно. Когда то, что ты делаешь, ни к чему не приводит. Ты ходишь учиться, чтобы чего-то достичь. Учишься говорить, чтобы общаться с другими людьми. Рожаешь детей, чтобы продолжить род. А зачем ты рисуешь? Таким образом, это бессмысленно. А если ты будешь делать что-нибудь бессмысленное, например рисовать, возможно, в течение жизни станут бессмысленными и те вещи, которые имеют смысл. Ты никуда не придешь, хоть и умеешь ходить. Ты ни с кем не найдешь понимания, хоть и умеешь говорить. Ты не продолжишь род, хоть и можешь рожать. — Она накрыла ладонью ближайшей к ней рисунок. — Перестань заниматься этим, если хочешь спасти смысл своей жизни.
И я ее послушала. Я забросила рисование не потому, что поверила, будто забыв о любимом деле, спасусь от бессмысленности существования; я забросила рисование потому, что всякий раз, когда брала в руки карандаш, мне на память приходили слова матери, и пальцы переставали меня слушаться. Тем же днем после того, как она закончила с обвинениями, хоть и продолжила бросать на меня укоризненные взгляды, я смяла все листки, бросила их в печку и разожгла огонь.
Когда я собиралась с братом в библиотеку, где он проводил много часов, мама говорила, что я нужна им с отцом в магазине, и мне приходилось помогать им. Но со временем я поняла, что нужно делать: в тот момент, когда мама разговаривала с кем-то из покупателей, я просила отца отпустить меня почитать, он соглашался, и я быстро шла в библиотеку. Брат читал книги по медицине, а я пыталась освоить философию. В перерывах мы разговаривали, и брат помогал мне разобраться в трактате, если раньше уже изучал его.
Когда мы вместе возвращались домой, мама тут же принималась меня упрекать и обвинять в том, как тяжко им с отцом пришлось без моей помощи, или в очередной раз твердить, что мое место на кухне. Но часы, проведенные вместе с братом в библиотеке, часы, когда он читал свою книгу, а я — свою и затем мы разговаривали, придавали мне сил, а ее слова причиняли все меньше боли, они не оседали во мне, не раздирали сердце, холод ее взгляда не пробивался сквозь мои зрачки. Мама это чувствовала, и тогда ее взгляд терял уверенность. Мы больше не делили между собой яд, разъедающий нашу связь, теперь он имел воздействие только на нее — будучи для нее слишком сильным, он отравлял ее, делая слабой; ее душил лучик счастья, который все чаще согревал мне лицо, проблеск радости, звучавший в моем голосе всегда, когда мы с братом возвращались домой.
Когда мы прерывались с чтением и выходили во двор библиотеки, брат объяснял то, что мне было сложно понять, но я все равно внимала его словам, зная, насколько ему важно, чтобы его выслушали.
Друзья брата целиком посвятили себя медицине, а он хотел большего: он мечтал разгадать тайны человеческой личности, которые скрывались за пределами анатомии. Зигмунд считал, что постичь эти тайны можно, только объединив разум и чувства. Он верил, что процессы мышления и чувствования являются основой нашего существования и только при их взаимодействии человек сможет осознать самого себя; чувства нельзя подавлять, их нельзя душить, но и разум нельзя сбрасывать со счетов, так как благодаря ему мы можем понять наши чувства и направить их в нужное русло.
Иногда он перечитывал какую-нибудь из книг, которые рекомендовал мне. Его любимыми авторами были Софокл, Шекспир, Гете, Сервантес. Мне нельзя было читать Бальзака и Флобера, потому что их книги кишели непристойными моментами; Достоевский, которого брат недавно открыл для себя, был под запретом потому, что его произведения были полны мрачных мыслей. Он пытался помочь мне понять Гегеля и Шопенгауэра, а я рассказывала ему о том, что прочитала у Платона — Зигмунд знал его произведения только из работ Джона Стюарта Милля.
Дома он иногда открывал Библию. Его любимым эпизодом был тот, когда царица Савская обращается к Соломону: «О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы. Повела бы я тебя, привела бы тебя в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы тебя ароматным вином, соком гранатовых яблоков моих». Эту книгу я открывала только тогда, когда брата не было рядом. Он вычитывал из нее отдельные фрагменты и говорил, что она полна заблуждений. Именно здесь рвалась тонкая нить, соединявшая нас с нашими позабытыми предками: мы были первыми неверующими в длинной череде поколений со времен Моисея; мы работали по субботам, ели свинину, не ходили в синагогу, не произносили «кадиш» на похоронах или в годовщину смерти родителей, которые не говорили на иврите. Для нас официальным языком был немецкий (мой брат считал, что немецкий язык — единственный язык, который во всей полноте может выразить самые высокие полеты человеческой мысли), мы восхищались немецким духом и делали все возможное, чтобы быть его частью. Мы жили в Вене, столице Австро-Венгрии, которую провозгласили «священной империей немецкой нации», и с каким-то необычайным воодушевлением перенимали привычки и манеру поведения венского среднего класса, пытаясь скрыть отвращение к собственным традициям.
Мой брат верил, что Чарльз Дарвин определил истинное место человека — животное царство. Он утверждал, что именно Дарвин первым верно истолковал человеческое существо как творение природы, чье становление произошло в результате преобразования вида, а не как Божье творение, сформированное из пыли и оживленное Божьим дыханием. Он верил, что разум может постичь тайну существования. Теория Дарвина о происхождении человека была только началом, следующим шагом должно было стать понимание того, как происходило развитие человека, что такое человек, что находится внутри его и что делает его таким, каков он есть. «Я хочу изучить этот слоеный пирог, вокруг которого переплетается то, что мы называем судьбой и случайностью», — говорил он. Чтобы увидеть каждый слой этого пирога, узнать каждую составляющую всех слоев, формирующих человеческое существо, нужно сделать первый шаг — избавиться от всех иллюзий, а самой большой иллюзией он считал религию с ее многочисленными догмами. Только разум в состоянии разрушить иллюзии, и во всех тех, кто больше полагался на разум, нежели на религиозные убеждения, он видел своих предшественников.
Когда брат замечал, что я начинаю терять нить рассуждений, он делал жест, который для нас означал не только приветствие, но и необходимость сменить тему разговора: кончиком указательного пальца дотрагивался до моего лба, затем до носа, до губ — и мы начинали делиться своими мечтами. Мы хотели уехать в Венецию, только он и я, в Венецию, которая в грезах, овеянных тоской по нашей совместной жизни в этом городе, дрожала, как месяц в воде венецианских каналов. Венеция, которую мы знали только по картинкам из книг, с ее кружевной архитектурой, для нас существовала в воображении, но она была более реальной и живой, нежели настоящая Венеция, которую многие видели собственными глазами.
Вспоминая Венецию, я, словно играя, соединяла запястья, совмещая ребра ладоней, и плавно шевелила пальцами, изображая гондолу, и так гондола-руки плыла по воздуху, а я представляла, что плыву в Венецию. Из книг мы узнавали и о венецианских живописцах: о Карпаччо и Беллини, Джорджоне и Лотто, Тициане и Веронезе, Тинторетто и Тьеполо. Благодаря книгам мы открывали и других художников, которые никогда не бывали в городе, где мы с братом мечтали жить. В альбомах Брейгеля и Дюрера, среди персонажей их картин, мы искали дураков, этот исчезнувший много веков назад подвид «гомо сапиенс»; мы узнавали их по шутовским колпакам с ослиными ушами или рожками с бубенцами; дураков, которые еще во времена фараонов веселили хозяев своими глупостями, скрывающими на самом деле великие мудрости, дураков, которые всегда жили при дворах Европы под боком у королей, князей, графов; дураков, которых в XVI–XVII веках можно было встретить по всей Европе, они шатались из города в город, из деревни в деревню, собирали гроши на праздниках; дураков, этих представителей человеческого рода, которые, возможно, поступили мудро, отказавшись от разума, возможно, они сознательно решили стать посмешищем в глазах других людей, посмеявшись таким образом над всем миром, а заодно и над тем, кто создал этот мир таким несовершенным. Возможно, именно это и стало главной причиной, побудившей их отказаться от разума.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Сестра Зигмунда Фрейда - Гоце Смилевски», после закрытия браузера.