Читать книгу "Семейная хроника - Татьяна Аксакова-Сиверс"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У стариков Шереметевых я встретила исключительно теплый прием. Вначале это отношение, может быть, было обусловлено этическими причинами, сознанием какой-то доли вины передо мною, но впоследствии вся семья меня просто полюбила, без всяких моральных предпосылок, что было гораздо лучше.
По воскресеньям у Сухаревой садилось за стол не менее двадцати человек; съезжались все родственники и много посторонних. Ежедневно обедал дежурный врач больницы. Ольга Николаевна, проявлявшая ко мне большую нежность, часто просила отпустить меня к ней с утра. В таких случаях я, в сопровождении горничной Даши, сестры жившей у Ольги Николаевны Дуняши, приезжала к девяти часам, отстаивала обедню в домовой церкви, пила с Ольгой Николаевной кофе в ее маленькой столовой наверху (большая столовая была внизу) и шла гулять в сад, который занимал десятину, простираясь от террасы дома до каких-то переулочков, выходивших на Первую Мещанскую. Весной этот сад покрывался несметным количеством подснежников, образовывавших сплошной голубой ковер. Перед балконом бил фонтан, а в заднем конце находились грядки с клубникой.
К завтраку из своего флигеля приходил Борис Борисович, которого я гордо называла своим другом. Он был ко мне удивительно мил в те годы, играл со мной на китайском биллиарде, водил в цирк. За обедом я всегда старалась сесть с ним рядом. В нашем конце стола обычно группировались врачи больницы: приятель Бориса Борисовича Борис Глебович Лебедев, приятель дяди Коли профессор Голубинский, мой приятель хирург Аркадий Александрович, который лечил меня от всех болезней: вырезал гланды в горле, оперировал аппендикс и с детских лет внушил мне интерес к хирургии. Аркадий Александрович был красив, симпатичен и все его любили. Наша с ним единственная размолвка произошла в тот день, когда он прочитал этикетку на стоящей перед ним бутылке кюрасо по-латыни «куракао», а я возмутилась тем, что он не учел «с».
Хозяина дома Бориса Сергеевича до обеда, подававшегося в 6 часов, никто, кроме его камердинера, не видел. Его распорядок дня был весьма своеобразен: он вставал не ранее 4–5 часов дня, долго совершал свой туалет, обедал, принимал рапорт делопроизводителя больницы Ильи Семеновича Петухова, вечером играл в винт или пикет с кем-нибудь из гостей. Когда все расходились, он читал «Московские ведомости», просматривал отчеты по больнице и, страдая бессонницей, принимался бродить по дому, ища какого-нибудь собеседника.
Ольга Николаевна, всю жизнь страдавшая мигренями, жаловалась, что иногда во время этих ночных странствований Борис Сергеевич подходил к ее кровати, будил ее и спрашивал: «Оленька! Не болит ли у тебя голова?» — на что она вполне резонно отвечала: «До сих пор не болела, но теперь, несомненно, заболит!»
Лицо Бориса Сергеевича до последних дней хранило следы красоты. На всей его внешности, на манере говорить лежал отпечаток d'un grand seigneur минувших времен. Все в доме его побаивались и шепотом передавали друг другу, в каком настроении он находится, в духе или не в духе. Гостеприимный по природе, Борис Сергеевич любил, когда у него собиралось много народу, но в последние годы сам уже не выходил к столу. Он страдал подагрой, передвигался с трудом и постоянно сидел в гостиной с ногами, укутанными клетчатым пледом.
Тем более неожиданным было, когда незадолго до своей смерти он вдруг вышел в залу, сел к роялю и заиграл свой романс «Я вас любил». Все его дети были тут и подхватили мелодию. Я слушала, затаив дыхание. И слова, и музыка казались мне непревзойденной красоты. Много лет спустя, в глухую морозную ночь, на краю света, я услышала те же звуки по радио. Надя Обухова пела романс Бориса Сергеевича. В ту пору я совершенно разучилась плакать. Чувствующий аппарат моей души был как бы выключен действием защитных сил, что давало возможность какого-то существования. Но тут, при первой фразе, я остолбенела, потом мгновенно осознала действительность, прелесть прошлого, ужас настоящего, горечь обид. Томящая боль дошла до предельных глубин, и хлынули слезы, заливая подушку.
Я уже говорила, что Ольга Николаевна видела много тяжелого на своем веку, но вкуса к жизни не потеряла; она была общительна, легка на подъем. Не отнимая лорнета от своих подслеповатых глаз, она любезно принимала гостей и с удовольствием играла по маленькой в карты. Ходила она быстро, легко, напевая про себя фразу из вальса «Louis XV», если была в хорошем настроении.
Осенью и весной наступали периоды, которые она называла «перелетом птиц». Петербургские родственники — Тимашевы, Мирские, Голицыны, Шереметевы, Булыгины — ехали в южные именья, останавливались на несколько дней в Москве и заезжали к Сухаревой. В один из таких «перелетов» я увидела чету Булыгиных — Александра Григорьевича, грузного человека с бакенбардами, и его жену Ольгу Николаевну, худую, «как рыбья кость». Так как я в это время учила басни Лафонтена, то тихо сказала маме, когда они вошли в гостиную: «Le Chene et le Roseau»[8]. Кто-то это услышал и передал Булыгину, который пришел в восторг и торжественно повел меня под руку к столу, жалуясь, что Таня назвала его «дубиной».
Часто к обеду приезжал Дмитрий Сергеевич Трепов на известной всему городу «серой пристяжной». Иногда он бывал со своей красавицей женой Софьей Сергеевной, урожденной Блохиной, но чаще один.
Однажды мы опаздывали к обеду. Мама волновалась, так как Борис Сергеевич любил садиться за стол ровно в 6 часов. Дорога была скверная, снегу выпало мало, полозья наших саней скрипели по трамвайным рельсам, и мы бесконечно долго тащились по Большой Лубянке и Сретенке. Около Сухаревой, где по воскресеньям шла большая торговля, нас вдобавок задержал какой-то уличный скандал. За столом, вся под впечатлением этого переезда, я обратилась к Трепову со словами: «Вам, как градоначальнику, должно быть интересно узнать, что Ваши городовые поймали вора. Мы видели, как они тащили какого-то ребенка, впрочем, не совсем ребенка, ему было лет сорок…» Тут я зарапортовалась, и взрыв хохота не дал мне договорить.
Это было перед рождественскими каникулами. Вскоре я должна была получить отметки за 2-ю четверть и ехать в Петербург к папе, о чем с восторгом рассказывала за обедом. Каково же было мое удивление, когда на следующий день, возвратившись домой из гимназии и с бальником под мышкой, гордая наполнявшими его пятерками, я увидела ждущего меня городового. Этот городовой вручил мне бумагу, в которой значилось, что «девице Татьяне Сиверс воспрещается выезд из Москвы, так как она должна фигурировать в качестве свидетельницы по делу о поимке „сорокалетнего ребенка“». Трепов и Борис Шереметев решили меня разыграть.
По воскресеньям днем к Ольге Николаевне иногда заезжала вторая дочь Трепова, Таня. Ей было лет восемнадцать, она была прелестной и подарила мне свою карточку с трогательной надписью. Думается, я была тут для отвода глаз и истинной причиной ее посещений Сухаревой и нежности ко мне был Борис Борисович. Ольга Николаевна думала то же самое. Ей нравилась мысль иметь Таню Т. в качестве belle-fille. Мы обе старались помочь делу, уходили из комнаты, «чтобы не мешать», но наши труды не увенчались успехом. Борис Борисович молчал как убитый или, вернее, как старый холостяк, которым он уже становился, если не по внешности (он был очень моложав), то по годам.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Семейная хроника - Татьяна Аксакова-Сиверс», после закрытия браузера.