Читать книгу "Остановленный мир - Алексей Макушинский"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девушка ударила, наконец, деревянной битою в медную миску; мы сделали гассё, все четверо, Тина тоже; в дверях, все четверо, вновь поклонились в сторону алтаря с маленькой золоченой статуей Будды и дымком ароматической палочки, вившимся перед нею; даже в кухне, чистой и вполне европейской, куда они провели нас, не сразу начали говорить. Я вспомнил, не мог не вспомнить, то великолепное молчание – громоподобное молчание Будды, – в котором мыл, и вытирал, и расставлял по полкам посуду, тарелки, чашки и миски, пятнадцать лет тому назад, вместе с брюсовобородым дядькой, зеленокофточною Иреной. Светловолосый юноша сразу принялся резать лук и морковку, быстро-быстро, мелко-мелко ударяя широколезвенным ножом по деревянной доске; темноволосая девушка первым делом закурила сигарету, глядя в окно на неправдоподобный ландшафт, из кухни вновь открывшийся перед нами; курила жадно, долго, втягивая в себя щеки, выпуская дым шумной струйкой, с блаженным лицом наркоманки, измученной долгими часами безникотинного религиозного подвига; одна треть осталась от ее сигареты, когда к нам она обратилась, к нам повернулась; почти рыжими казались на свету ее волосы, на фоне сосен и склонов, окутанных облаками. Такие же черные, как будто подведенные от природы, глаза у нее обнаружились, как у той молодой матери в Лиссабоне; по-английски, впрочем, говорила она совсем плохо. Зато юноша оказался голландцем и по-английски говорил замечательно. И он узнал Виктора – наконец-то! Наконец-то и быть не может; он узнал Виктора. Он узнал, она не узнала. Здесь был такой человек, объявил девушкоподобный голландский юноша с совершенным, впрочем, равнодушием к тому, что такой человек здесь был, и к нашей радости (наконец-то…). Да, был, объявил юноша, на мгновение отрываясь от своей морковки, заглядывая в Тинин айпад; только он, юноша, не помнит точно, когда это было, в позапрошлом, что ли, году, на первом или втором их сессине, когда только-только они – он не сказал, кто они – этот дом перестроили, монастырь основали. А может быть, и на постройке (перестройке) дома работал такой человек, он не уверен; он сам тогда только коротко был здесь… После первой сигареты девушка закурила вторую; все, видно, не могла накуриться; вдруг быстро и дробно – так же дробно и быстро, как он резал свою морковку – стала говорить ему что-то по-португальски, дыша дымом на нас на всех, на всю кухню. А все-таки здесь был такой человек, с полнейшим равнодушием, пустыми глазами скользнув по нашим лицам, объявил девушкоподобный юноша; проделал здесь целый сессин; может быть, и на постройке дома работал; а как звали этого человека, он, нет, не помнит; как-то его звали, конечно… Тогда вам надо связаться с Мафальдой, с таким же равнодушием и к нам, и ко всему остальному, докурив свою сигарету и принимаясь за резку цуккини, на очень плохом английском сообщила нам девушка. Правильно, сказал светловолосый, им надо связаться с Мафальдой. Кто это – Мафальда? Мафальда – это такая деловая женщина в Лиссабоне, a business lady in Lisbon; она должна знать; она вообще все знает; они запишут нам ее телефон. Оставив цуккини и потянувшись к третьей сигарете, но еще не закуривая, девушка (по примеру меланхолического доктора) куда-то ушла; возвратилась с квадратной бумажкой, на которой квадратным ученическим почерком записан был телефонный номер, даже два телефонных номера, один – домашний, другой, похоже, мобильный. Вот, сказала девушка. И после этого нам оставалось лишь удалиться. Они ни о чем не спросили нас: ни кто мы такие, ни почему ищем этого человека, ни хотим ли поесть овощей вместе с ними. Мы наелись сэндвичей, и овощей ихних нам было не нужно. А все-таки я поговорил бы с ними, расспросил бы их о монастыре, об их сангхе, вообще о том и о сем. Очень трудно говорить с людьми, для которых ты не существуешь, думал я, покуда шли мы обратно к машине, то есть не существуешь вообще, не существуешь даже в убогом качестве статиста и слушателя, которому можно выложить свои любимые мысли о жизни и о политике, перед которым можно покрасоваться, как существуешь ты для любого таксиста, для любого случайного попутчика в поезде… Темнело резко, быстро, как всегда темнеет на юге. Могли бы и предложить нам переночевать в монастыре, сказал я. Кто? Эти двое? Я тебя умоляю, ответила Тина, для этих двоих никого в мире не существует. А сами-то они существуют друг для друга? Ей показалось, что нет, что даже и этого нет… И нет, нет, нет, она не знала, что Виктор здесь бывал, что он здесь делал сессин, в Португалии, два года назад. А ведь два года назад они еще были вместе. Но нет, нет и нет, говорила Тина, не заводя мотор, положив локти на руль, он ни разу, ни единым словом не обмолвился ни о каком сессине в португальском горном монастыре. Он это, значит, скрывал от нее; зачем? Значит, все было не так, все было обман. Что еще он скрывал, чего еще не знала она?.. Уже в темноте мы ехали, в темноте непроглядной и страшной; от моего пробуждения ничего в очередной раз не осталось. Что же это за имя такое, Мафальда? А это самое португальское имя, какое может быть в Португалии. Португалистей некуда (portugiesischer geht nicht). Ухабы и ямы в свете фар появлялись внезапно; на ухабах взлетали мы и в ямы, соответственно, падали. Взлетало, падало во мне самом что-то; обрывалось и замирало; пару раз засыпал я; бежали, слепили, исчезали огни; налетал дождь; дворники скрипели отчаянно; ветер, налетавший вместе с дождем, старался сбросить нас со всех обрывов, во все овраги, какие встречались нам по пути; потом опять пошла автострада, сон глубокий и ровный; Тина, когда уже ночью доехали мы до португальской столицы, призналась мне, что пару раз мы с ней были на грозной грани аварии; у нее тоже, она призналась, веки падали и слипались глаза всю дорогу, как ни дергала она, как ни терла мочки ушей, вон они совсем уже красные; она думает, мы чудом доехали.
После этой поездки все изменилось; по крайней мере, попробовало измениться; небо поднялось и очистилось; духота прекратилась; порывы ветра тоже утихли; лиссабонские улицы распались на две стороны, на сторону солнечную, полыхающую белым блеском просохшей брусчатки, бело-синим блеском каменных и кафельных стен – и на другую, сине-зябкую сторону, куда еще не нужно было прятаться, но где уже приятнее было идти. Таинственная Мафальда сразу ответила на наш звонок; сразу все поняла; назначила нам встречу в кафе, под вечер, на одной из узких улиц, от собора уходящих вверх, к замку. В этом кафе четвертой стены опять не было. В незастекленной рамке на сей раз предложенной нам картины полз в гору желтый трамвайчик; вслед за ним шли туристы, клацавшие каблуками, скрипевшие резиновыми подошвами спортивных ботинок, переговаривавшиеся на всех мыслимых и даже всех немыслимых языках; потом опять полз трамвайчик. Вот, я подумал, одна из тех женщин, из-за которых сходят с ума, бросаются в реку (скажем Тежо), ломают семьи и жизни, которым сочиняют стихи, посвящают симфонии, которых делают героинями повестей, романов и фильмов, которых биографии пишут впоследствии, через сто лет и двести, историки литературы, или живописи, или музыки, смотря по принадлежности сломанных жизней, разбитых сердец. Лицо у нее было лунное, не кругло-лунное, как у глупой пушкинской Ольги, но овально-лунное, как у тех незабвенных мадонн, да и не-мадонн, которых имели обыкновение рисовать ранние нидерландцы, лучшие художники на земле, Рогир ван дер Вейден, Ван-Эйк; на этом лунном лице, продолжая ночную тему, в свой собственный мягкий мрак всматривались непроницаемо-черные, неискрящиеся глаза; густые, тоже черные, с легкой рыжинкой, от природы, видно, чуть вьющиеся волосы уложены были вокруг лунного лика в сложную, вовсе не современную, прямо средневековую, я подумал, прическу. А в то же время это была деловая женщина, в банковской табели о рангах какая-нибудь Senior, если не Executive Vice President (я подумал), в явно дорогом костюме, вовсе не в джинсах, но в доколенной и черной юбке, показывавшей ее стройные ноги в черных чулках, сильные икры; сразу нас узнавшая (почему и как?); севшая за наш столик; улыбавшаяся очень доброжелательной, очень спокойной, очень загадочною улыбкой. Ей было все равно, на каком языке говорить, можно по-английски, можно и по-французски. По-немецки тоже можно, но лучше все-таки по-французски. Или по-английски. Или по-итальянски. Виктор? Она знает Виктора, ну еще бы. И здесь встречалась с ним, и в Японии, и на конференции в Сингапуре. На какой конференции в Сингапуре? Она только рукой махнула, на какой-то, мол, конференции, одной из многих, всех не упомнишь. Его же здесь видели, Виктора, три или четыре недели назад, здесь в Лиссабоне, мы знаем. Да, он был в Лиссабоне, она тоже знает, ей говорили, отвечала, по-прежнему улыбаясь, Мафальда, лунноликая, таинственная, прекрасная, улыбкой и глазами показывая, что еще много, много всего она знает. Она все вообще знает, но ничего не может сказать. Она понимает, что мы понимаем, что она все знает, а сказать все равно не может. Или не хочет. Или не хочет и не может, какая разница? Она играет свою роль хорошо, и мы играем свою роль хорошо. Давайте доиграем наши роли ко всеобщему удовольствию и мирно разойдемся в разные стороны. Но Тина отказывалась доигрывать свою роль. Скажите мне, tell me, только честно, Виктор сейчас в Лиссабоне? Виктор? – произнесла Мафальда, как если бы она вдруг вообще забыла, о ком идет речь, сосредоточившись на своей игре, своей роли. Виктор – нет! Виктор не в Лиссабоне, отвечала она, опять всем своим видом показывая, что в Лиссабоне Виктор, где же еще ему быть? И она точно не знает, продолжала Тина настаивать, где Виктор сейчас, où il est maintenant? Да нет же, она не знает, успокоительным голосом, с самой лунной улыбкой отвечала Мафальда. Нет, откуда ей знать? Виктор – где-то, и она не знает где именно. Опять улыбка ее говорила, что все она знает, и мы знаем, что она знает, и она знает, что мы знаем, что она знает, но она не скажет нам ничего никогда, и хотя бы мы весь вечер просидели здесь, в этом бесстенном кафе, глядя на туристов и на трамваи, и пускай мы уже это поймем и с этим смиримся, и тогда все будет отлично, допьем свой кофе, свое розовое вино (она заказала себе розовое вино), доиграем свои роли, разойдемся в разные стороны. Трудно признавать себя побежденным. Потому что это было поражение наше, и мы это с Тиной оба, конечно же, понимали. Лиссабонская сука, португальская гадина, плотоядно прошипела Тина, когда мы вышли на улицу, остались вдвоем… Обнаружилась балюстрада, перед балюстрадой площадка, откуда вновь во всей своей океанской безмерности открылась нам, за красными крышами, Тежо, в уже намечавшихся сумерках, вновь расчерченная беззвучными катерами, бесшумными пароходами. Он просто не хочет с нами встречаться, вот и все, шипела Тина, уверенная, подумал я, что нашла, наконец, соперницу, оказавшуюся не блондинкой, даже и не бляндинкой, оказавшуюся прекрасней, опасней, чем Тина когда-либо воображала себе, – просто он не хочет встречаться, вот и подослал нам лиссабонскую суку, португальскую гадину, чтобы уж никаких сомнений ни у кого ни в чем не осталось, а сам, небось, ждал ее за углом и еще, поди, подло посмеивался, шипела Тина, невидящими и невменяемыми глазами глядя на красные крыши и сизое, в сумерках, море. Никакого смысла не было возражать ей; зато и вообразить нетрудно было то, что она, очевидно, воображала себе в эту минуту, сопоставляя даты и факты: как, значит, Виктор ее обманывал последние годы, как ездил в Португалию, как крутил роман с лунноликой красавицей; а почему, собственно, сразу не ушел от нее, зачем морочил ей голову? – на этот вопрос у нее ответа, наверное, не было, но я и не задавал его ей. Совсем не хотелось мне погружаться в ее воскресшую ревность, выдумывать ей новое прошлое, разыгрывать ретроспективный роман, который явно разворачивался у нее в голове, у меня на глазах. Могло быть так, я думал, а могло быть и по-другому. А могло быть вообще как-то по-третьему. И ничем не отличаются эти Тинины домыслы от моих собственных, в последние дни и ночи перед отъездом сюда, в Лиссабон. Мои, я думал, оригинальней, хотя и абсурдней. Мои во мне и продолжились. Хлестнул опять дождь; тут же стих; загоревшиеся огни заблестели на мокрых камнях. Глядя на эти огни, эту реку, этот новый узор кильватерных линий в сиреневых сумерках, подумал я, что Виктор исчез на самом деле, развоплотился, что это надо понимать не фигурально, что просто-напросто его больше нет. Он же всегда хотел вкусить уничтоженья, всегда хотел отдать свое я. Вот он его и отдал, вот и растворился в этих огнях, этих линиях… Что за глупые фантазии, говорил я себе, да и хотел ли он этого, знал ли сам, чего хочет? А кто из нас вообще это знает? Мы хотим сегодня одного, а завтра другого; все течет, все расплывается в нас самих. И, тем не менее, в этих лиссабонских сумерках, где все так было зыбко, все дрожало, дробилось (текло, расплывалось…), в этих сумерках южных и кратких, на один, тут же и промелькнувший, миг не такой уж абсурдной показалась мне эта абсурдная мысль. Просто он исчез, растворился, сошел на нет, думал я. Есть эти огни, корабли, эти крыши, этот Лиссабон, эти туристские голоса вокруг нас, а Виктора, думал я, Виктора просто нет.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Остановленный мир - Алексей Макушинский», после закрытия браузера.