Читать книгу "Кошачьи язычки - Мария Элизабет Штрауб"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если желаете затеять диспут о счастье и несчастье — в добрый час, — бросает Клер и поднимается. — Встречаемся в вестибюле через четверть часа. — И, уходя, оставляет мне свою пачку сигарет. Там как раз осталась последняя.
Нора смотрит ей вслед. Все смотрят ей вслед. «Красивая юбка», — говорит Нора с набитым ртом, но тут же замирает и даже жевать перестает. Официант уже в дверях, распахивает перед Клер дверь, сгибается в поклоне. Лица ее мы не видим, но я точно знаю, какое у него сейчас выражение: любую услугу она всегда принимает с мраморной улыбкой. Ей не требуется улыбаться по-настоящему. В отличие от нас с Норой Ледяная принцесса относится к тем женщинам, перед которыми распахиваются все двери. Во всем мире. Подобная любезность со стороны таксистов, полицейских, кондукторов, продавцов, банковских служащих или официантов не настолько забавна, как может показаться, в том числе с точки зрения Норы. Держу пари, сейчас она скажет: «Мда-а».
— М-да-а, — говорит Нора, подвигает к себе корзинку с булками и берет сразу две.
«Мда…» — это Пиннеберг. «Мда…» — это фирменная тидьеновская примочка, позволяющая выразить сложный комплекс чувств одним звуком и легким щелчком пальцами. Ахим, ставший истинным Тидьеном, теперь, случись ему наткнуться на несокрушимое препятствие, говорит только: «Мда…» При мне, по крайней мере. И Норин Папашка тоже. Гарантирую, что он кормил Ма своим чертовым «мда», когда она просила у него помощи при разводе, а денег, чтобы заплатить гонорар адвокату, сразу наскрести не смогла. Она рассказала мне это в 89-м, в Кельне, когда я вернулась из Барселоны, из своей первой поездки с Норой и Клер, она нянчила Фиону и пожила со мной еще пару дней, а потом отправилась в Берлин, к Хартмуту и Мишель, очень уж ей хотелось взглянуть на дыры в Стене.
Все-таки с ней мне было невероятно хорошо. В тот раз мы никуда не спешили и хоть пообщались по-человечески. Когда Булочка засыпала, а я наконец слезала с телефона (я пыталась устроиться на работу), она садилась, укладывала ноги повыше и начинала рассказывать. Как однажды вернулась от молодого Бургдорфа, парикмахера с Банхофштрассе с лошадиным прикусом, и прямо перед охотничьим домиком, где мы тогда жили, увидела «фольксваген» с открытым багажником, а на сиденье рядом с водителем — Мариту Бетхер, которая уже пару недель обучалась у моего отца игре на органе. Совершенно невзрачная, вспоминала Ма, настоящая Церковная мышь. Ма тогда ничего такого не подумала, но Церковная мышь сидела в нашем «фольксвагене». Ма остановилась и спросила, как успехи в учебе, как и полагалось законной жене пиннебергского органиста при встрече с ученицей мужа. Церковная мышь отвечала вполне пристойно, продолжала Ма, сказала, что счастлива попасть к такому внимательному педагогу. А потом из дома вышел отец, он нес два чемодана, которые положил в «фольксваген», и сказал Ма: «Я не могу по-другому, Альмут». И больше ничего. Сел рядом с Церковной мышью, завел машину и пропал навсегда. Ни разу не побеспокоился о детях, ни разу не прислал ни пфеннига. Слинял с концами. Десять лет мать не могла переступить через свою гордость, чтобы начать его искать. Только в 71-м напала на его след и подала заявление на развод в напрасной надежде выколотить из него хоть немного бабла.
Не знаю, видела ли она его еще хоть раз, но на ее месте я бы обязательно с ним встретилась, хотя бы для того, чтобы плюнуть в лицо этому мерзавцу. Кроме того, мне было бы просто любопытно. Но он не шел ни на какие контакты: ни звонка, ни письма — ничего. Ответил через адвоката, который и разъяснил нам его финансовое положение, оказавшееся настолько жалким, что нечего было и думать вытрясти из него хоть пару пиастров. Ма следовало бы предъявить иск, в крайнем случае потребовать наложить арест на его имущество или что-нибудь в этом духе. Уж как только я ни уговаривала ее, но она осталась непреклонна. Снять с него последнюю рубашку — да как же можно. Я бы на ее месте дошла до высших инстанций, этот говнюк так просто от меня бы не отделался. А вот поди ж ты, когда Ма предложила нам с Хартмутом съездить к нему, я отказалась. Струсила, должно быть. Не хотела испытывать на прочность свою ненависть. Он стал бы ныть и канючить, выпрашивая прощение. Этого мне еще не хватало.
— Клер мне тоже снилась, — говорит Нора. — И ты. Банан хочешь?
— Не сейчас, — отвечаю я. — Ну и? Надеюсь, мы вели себя прилично?
Она запихивает один банан в себя, другой — в сумочку. На лице — то же обезоруживающее выражение, какое она принимала еще в школе, когда на уроке просилась выйти. Она не говорила: «Мне надо в туалет», она говорила: «Можно мне выйти?» За всю свою жизнь я один-единственный раз попросила разрешения выйти, и то из церкви. Забавно.
— Вы были со мной в той темнице, но деталей я, к сожалению, не помню, — говорит она и одновременно протягивает соль и перец за соседний столик, где одна из монашек сидит над разрезанным пополам помидором. Изрекает в ее адрес какую-то безобидную банальность, вскакивает из-за стола, задвигает стул и хватает свою сумочку.
Держу пари — она знает все. Я помню, какой у нее голос, когда она врет. Но что мне до ее снов, в конце концов? «Ладно, встречаемся внизу», — говорю я и, обгоняя ее, несусь к выходу. Должна же я хоть раз оказаться первой, хотя бы у этой чертовой двери!
Нора
Конечно же, она посмотрела на меня так, что я мгновенно все вспомнила. Но черта с два я стану рассказывать ей, как она прижималась к Клер, как они, точно две кошки, терлись друг об друга и совсем обо мне забыли. Как будто меня здесь нет. Что ж, забвение ждет всех, даже самых выдающихся людей, проживших самую яркую жизнь. В лучшем случае остается имя — слово или два. Но это всего лишь слова — Александр Великий, Моцарт… Обо мне, Додо или Клер через пару десятилетий не будет помнить ни одна живая душа. Ничего не останется. Как будто бы нас никогда не существовало. Разве что камни на могилах, но и они в наше время стоят недолго.
Какая нелепость! Вот торчу я возле открытого окна, истязаю себя бессмысленными гимнастическими упражнениями и при этом с ужасом думаю, что во время нашей прогулки по городу на пути может не оказаться ни одного приличного туалета. А это для меня сейчас — самое важное на свете. Но и это — суета сует, пустое хлопанье крыльями, как сказал бы Папашка. С тех пор как я бросила теннис, я порядком заржавела и, как минимум, должна регулярно делать зарядку.
Я часто ловлю себя на том, что мечтаю хотя бы пару минут оказаться в теле Додо, чтобы узнать, каково это — быть такой шустрой и оборотистой. И всегда первой. Как ловко она обогнала меня на выходе из ресторана. В общем-то, это выглядело вполне естественно, но вот взгляд, каким она меня одарила… Я все поняла. Точно так же она смотрела, когда прыгнула в длину на добрых восемьдесят сантиметров дальше меня и грациозно приземлилась, пока я отряхивала песок. Насколько помню, она нарочно всегда прыгала после меня — не желала упускать ни одной возможности для своего маленького триумфа. Или я ошибаюсь? Может, это случилось всего раз или два, но засело у меня в голове так прочно, что я воспринимаю это как fait accompli.[5]Во всяком случае, именно из-за Додо я так старалась преуспеть в самых разных занятиях — и в тех, которые давались мне хуже, чем ей, и в тех, которые у меня шли лучше. Она была для меня своего рода планкой. Кто знает, если бы не она, я, может, стала бы совсем другим человеком.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Кошачьи язычки - Мария Элизабет Штрауб», после закрытия браузера.