Читать книгу "Улики - Джон Бэнвилл"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, когда я листаю словарь, меня поражает бедность языка в обозначении или описании всего дурного. Зло, злодеяние, напасть – все эти слова выражают некое действие; сознательное или, по крайней мере, активное зло. Они не дают определения дурному в его бездейственном, нейтральном, самодостаточном состоянии. То же и прилагательные: ужасный, отвратительный, гнусный, подлый и так далее. Они ведь не столько описательны, сколько оценочны; в них ощущается порицание, смешанное со страхом. Правда, странно? Вот я и задаю сам себе вопрос: а может, такой вещи, как зло, вообще не существует, раз все эти подозрительно туманные и неточные слова – это лишь своего рода уловка для сокрытия того обстоятельства, что за ними ничего нет. А что, если все эти слова – попытка сотворить зло? В самом деле, может, и есть нечто вроде зла, но это «нечто» создано словами, а не нашими поступками. От подобных рассуждений у меня голова идет кругом; кажется, будто почва уходит из-под ног. Так о чем шла речь? Да, о снах. Был у меня еще один часто повторяющийся сон… но нет, об этом как-нибудь в другой раз.
Я стою у окна в родительской спальне. Да, я только сейчас осознал, что в этой комнате когда-то – в свое время – спали родители. Предрассветная мгла постепенно уступала место бледному утру. От вчерашнего портвейна губы у меня слиплись. Комната, дом, сад, поля – все казалось мне каким-то странным (я вообще ничего не узнавал сегодня) – странным и в то же время знакомым, как бывает… ну да, как бывает во сне. Я стоял у окна в мятом костюме, с головой, как котел, с гадким привкусом во рту, стоял, широко раскрыв глаза, но еще не до конца проснувшись, и неподвижно, с немым изумлением страдающего амнезией пялился на освещенную солнцем полоску травы. А впрочем, разве я не всегда такой, в большей или меньшей степени? В самом деле, когда задумываешься над этим, то кажется, будто большую часть жизни я именно так и прожил – между сном и явью, не в силах отличить сумрачный мир грез от солнечного мира реальности. В мою память врезались места, мгновения, события, которые были настолько незыблемыми, единственными в своем роде, что я даже не до конца уверен в их существовании, но которые, вспомни я их в то утро, произвели бы на меня более непосредственное и сильное впечатление, чем вещи, меня окружавшие. Одно из таких мест – прихожая в фермерском доме, куда меня еще ребенком посылали как-то купить яблок. Я вижу полированный каменный пол пунцово-красного цвета. В нос бьет терпкий запах политуры. В кадке – сучковатая герань, на стене напротив – большие часы с маятником, без минутной стрелки, откуда-то из глубины дома доносится голос хозяйки, она что-то о ком-то спрашивает. Кругом поля, они залиты светом; бесконечный, тягучий августовский день. И я там. Навсегда. Когда я вспоминаю эти мгновения, я – там, как никогда не был в Кулгрейндже, как никогда, наверное, не был – и не буду – нигде, никогда; когда я вспоминаю эти мгновения, я – или, вернее, что-то главное во мне – там даже в большей степени, чем в тот день, когда я ходил за яблоками на ферму, затерявшуюся среди бескрайних полей. Полностью, целиком – нигде, ни с кем, никогда, в этом весь я. Даже ребенком я казался себе путешественником, отставшим от поезда. Жизнь была для меня беспрерывным ожиданием, постоянным хождением взад-вперед по перрону, высматриванием поез-. да. Повсюду стояли люди, они закрывали мне обзор, приходилось вытягивать шею, вставать на носки. Да, и в этом тоже, пожалуй, весь я. Весь я.
Я спустился на кухню. Дом спал. В утреннем свете у кухни был какой-то посвежевший, жизнерадостный вид. Я передвигался на цыпочках, боясь нарушить царившую в доме затаенность; казалось, я. непосвященный, присутствую на какой-то торжественной и таинственной церемонии. Собака лежала на грязном, старом коврике у плиты, положив голову на лапы и глядя на меня глазами, в которых отражался лунный серп. Я заварил чай и только присел за стол, чтобы дать ему настояться, как в кухню, в мышино-сером, туго подпоясанном под грудью халате, вошла Джоанна. Волосы ее, стянутые на затылке конским – как ей и положено – хвостом, были и в самом деле какого-то необыкновенного, золотисто-красного цвета. Я мгновенно – и уже не в первый раз – представил себе, какого у нее цвета волосы совсем в другом месте, но тут же устыдился, как будто злоупотребил доверием обездоленного ребенка. Увидев меня, она замерла в дверях, готовая обратиться в бегство. Я поднял чайник для заварки, тем самым словно приглашая ее ко мне присоединиться. Она прикрыла дверь, с испуганной улыбкой проскользнула мимо меня, обошла стол и достала из кухонного шкафа чашку и блюдце. У нее были красные пятки и очень белые толстые икры. На вид ей было лет семнадцать, не больше. В моей затуманенной с похмелья голове родилась вдруг шальная мысль: девица наверняка в курсе финансового положения матери. Не может же она не знать, например, приносят эти пони доход или нет. Я расплылся в широкой, по-мальчишески озорной улыбке (которая, сильно подозреваю, больше смахивала в этот момент на кривую стариковскую ухмылку) и предложил ей выпить чаю и поболтать. Однако чай, оказывается, предназначался не ей, а моей матери – Долли, как она выразилась. «Ото! – подумал я. – Долли, недурно!» После этого она тут же ретировалась, вцепившись в блюдце обеими руками и с застывшей улыбочкой уставившись на наполненную чашку – не расплескать бы.
Когда она ушла, я с угрюмым видом огляделся по сторонам, ища разбросанные накануне по столу бумаги: счета, расписки, квитанции, – но ничего, ровным счетом ничего не обнаружил. Верхний ящик маленького секретера, стоявшего раньше в отцовском кабинете, был заперт на ключ. Я решил было взломать его, но одумался: с похмелья я мог не рассчитать сил и разнести в щепки весь секретер.
Я пошел бродить по дому с чашкой чая в руках. В гостиной ковер был свернут, окно разбито, а пол усыпан битым стеклом. Тут только я заметил, что не обут. Я открыл ведущую в сад дверь и вышел – как был, в носках. В промытом, бархатистом воздухе стоял густой запах прогретой солнцем травы, и слабый, едва слышный, – навоза. На лужайке, подобно завалившемуся театральному заднику, лежала черная тень от дома. Нерешительно шагнув на мягкий, податливый торф и почувствовав, как между пальцами ног проступила роса, я вдруг ощутил себя стариком: походка нетвердая, в руке дрожит чашка с блюдцем, отвороты брюк отсырели и измялись. За растущими под окном розами не ухаживали уже много лет, и окно едва угадывалось за густыми зарослями шиповника. Поблекшие, отяжелевшие, розы поникли, висели гроздьями. Их тускло-розовый цвет, да и освещение всего сада вызывали во мне какую-то неясную ассоциацию. Я наморщил лоб. Ну да, конечно, картины. Я вернулся в гостиную. Стены были пусты, а на старых обоях то тут, то там обозначились квадраты и прямоугольники с более четким, невыцветшим рисунком. Неужели она… Я осторожно поставил чашку на каминную полку и несколько раз медленно, глубоко вздохнул. «Сука, – вслух произнес я, – голову даю на отсечение, что именно так она и поступила». За мной по дощатому полу тянулись мокрые перепончатые следы.
Я переходил из комнаты в комнату, осматривая стены. Потом с той же целью обследовал второй этаж, хотя заранее знал, что и там ничего не найду. Я стоял на площадке между первым и вторым этажом и тихонько ругался, как вдруг до меня донеслись чьи-то приглушенные голоса. Я распахнул дверь спальни. Мать и Джоанна сидели рядышком на огромной продавленной кровати. Они, не без некоторого удивления, посмотрели на меня, и на какую-то долю секунды я замер: в моем сознании родилась – и тут же угасла – мимолетная и совершенно бредовая мысль. Мать была в вязаной желтой ночной кофте с помпонами и с крошечными атласными бантами, отчего походила на исполинских размеров пасхального цыпленка. «Где, скажи на милость, картины?» – тихо проговорил я и сам удивился своей выдержке. После этого, как бывает в комедии, мы затараторили одновременно, каждый говорил свое, мать повторяла: «Что? Что?», а я кричал: «Картины! Картины, черт побери!»; через минуту, однако, оба выдохлись и замолчали. Все это время девица пялилась на нас, медленно переводя взгляд с одного на другого, точно наблюдала за игрой в теннис. Когда мы замолчали, она прикрыла рукой рот и засмеялась. Я повернулся к ней, и она покраснела. Последовала короткая пауза. «Жду тебя внизу, мать», – сказал я таким ледяным голосом, что даже сам знобко поежился.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Улики - Джон Бэнвилл», после закрытия браузера.