Читать книгу "Мамины субботы - Хаим Граде"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, может быть, ангел с крыльями спустился с небес и объявил старику и старухе, что они исчерпали свои годы и им пора отправляться к праотцам, а чтобы попасть прямиком в рай, им надо согласиться пойти с двумя подушками под мышкой в Понары, где их ждет расстрел. Почему бы не представить дело так, что, поскольку исчерпавшие свои годы старик со старухой верили в Бога, они согласились умереть ради освящения Имени Божьего, сэкономить время, которое могло бы уйти на искупление, и сразу попасть в рай. Но я так думать не могу. Когда старики умирают собственной смертью, пусть умирают. Что тут особенного? Они достаточно пожили на свете. Но когда их гонят к яме с двумя подушками под мышкой и убийцы еще смеются над тем, что они взяли с собой подушки, — я не понимаю, как может сиять после этого солнце. Хотя, возможно, для этих стариков смерть в яме не была такой ужасной, как мне кажется. Может быть, они никогда и не верили в справедливость этого мира. Я верил в людей, поэтому, с моей точки зрения, старики с подушками умерли чудовищной смертью, но это не значит, что сами они думали так же. Понимаете?
Сапожник не отвечает, он смотрит на меня еще пронзительнее, и еще надсаднее кричит немота, затаившаяся в его морщинах. Я тоже молчу, я чувствую, что безмолвствую так же, как и он, но мой дибук, все еще не желающий принять свою смерть, дико хохочет:
— Паутина, на маминой двери висит густая паутина. Я помню, как во время Хануки, когда богатые хозяйки начали топить гусиное сало на Пейсах, мама тоже стала готовиться к Пейсаху. Она забралась на табуретку и веником смела паутину с потолка нашей комнатки в кузнице. Я тогда стоял и смеялся. «До Пейсаха, — говорил я, — паутины в нашей кузнице нарастет в три раза больше». Теперь вся сметенная у нас паутина висит при входе в квартиру реб Рефоэла. Мама накануне войны снова вышла замуж, и ее второй муж был еще везучее первого…
Балберишкин смотрит на меня с тем выражением, которое я несколько раз видел у него на лице во время наших разговоров. Он считает меня сумасшедшим. Я хватаю его за локти и кричу, глядя ему в глаза:
— Я не войду в мамину комнату! Я раскаиваюсь в том, что послушал вас и поднялся в квартиру девять, где жила моя жена! Все равно я там ничего не нашел, кроме пустоты, которая меня преследует. В мамину комнату я не войду, не войду!
Балберишкин по-прежнему не отвечает мне. Я оставляю его посреди улицы и бреду дальше, словно путь мне преградил не человек, а столб. Мои мысли тут же возвращаются к престарелой паре: а что, если где-то за морем у них есть дети, содержавшие своих родителей на старости лет. Прекрасные дети! И когда они узнают, что здесь произошло, они скажут: «Было убито так много молодых, что нам и говорить не о чем. Ведь наши родители были пожилыми». Так они примерно и скажут и понемногу забудут старика со старухой. Но я их не забуду, не забуду именно потому, что они шли с двумя белыми подушками под мышкой.
— Что я вам сделал?! — догоняет меня протяжный рыдающий крик. — Я ведь сразу понял, что вы не в себе. Вы рассказали мне сказку про то, что мой сын жив, но все вернулись, а его нет, нет!
Я чувствую, что сапожник смотрит мне вслед и что разговор не закончен. Я поворачиваюсь к нему, делаю пару шагов назад и кричу через руины, будто с одного берега огромной пустынной реки на другой:
— Я видел вашего сына в Ташкенте живым. Не все виленчане возвращаются. Многие не возвращаются, потому что не верят, что еще найдут здесь кого-то. Ваш сын жив, но он не знает, что вы тоже живы.
— Ваши речи сродни паутине! — рыдая, восклицает Балберишкин и вдруг замолкает, помертвев и уйдя в себя.
Я не отвечаю сапожнику, не смотрю на него и иду дальше. Я принес ему несчастье. Этот еврей уже отчаялся. А я пришел и оторвал его от отчаяния для новых мук. Там, в Азии, его сын, возможно, умер от голода или болезни, как тысячи других беженцев, или чем-нибудь согрешил против властей и его отправили в лагерь. Но я не виноват, я сказал правду. И что бы ни случилось с юным Балберишкиным, все-таки ему повезло больше, чем другим. У него остался отец, который будет его помнить.
II
Накануне Судного дня, перед молитвой «Кол нидрей»[201], я снова пошел к маминому дому. Паутина при входе, казалось, стала еще гуще. Но я не убежал, как в первый раз. Я смотрел на эти круги из тонкой пряжи, искусно вплетенные друг в друга, и думал, что они похожи на небесные созвездия. На маминой двери водят хоровод все знаки Зодиака. А сквозь них смотрит большое и мудрое золотое око заката, багряно-красное, кроваво-пурпурное, вечно вечернее, вечно медлящее на пороге Судного дня солнце, которое никогда не всходит и не заходит.
Из-за паутины вышла жирная, раскормленная кошка, растянулась на пороге и посмотрела на меня своими дикими зелеными глазами. По моему телу прошла дрожь, будто эти зеленые кошачьи глаза выпрыгнули из орбит и, забравшись под одежду, забегали по моей спине. Я попытался отогнать кошку. Она раскрыла пасть и начала плеваться, но не замяукала. Немая. Потом она изогнулась и скрылась внутри, словно знала, что я не осмелюсь разорвать сеть и последовать за ней в комнату. Через миг кошка снова появилась на пороге, встала на задние лапки, а передними потянулась к паутине, будто дразня и одновременно пугая меня, что, если я не уйду, она разорвет сеть.
Я пошел на «Кол нидрей» в Хоральную синагогу, единственную оставшуюся синагогу Вильны. Когда-то там молились приверженцы Гаскалы[202]и образованные богачи. Бима стояла около священного кивота, как в реформистской синагоге, а синагогальные старосты носили узкие талесы, похожие на шарфы. Теперь здесь собрались все, кто уцелел: партизаны из лесов, евреи из убежищ и вернувшиеся из России беженцы. Все смешались, соединились в рыдающем вопле, как будто слились воедино огни поминальных свечей. Но перед моими глазами по-прежнему маячили ночной, лежащий в руинах Синагогальный двор и мамина комнатка. Мама со своим мужем сидит там за занавесью из паутины и не хочет, чтобы я входил и мешал им, как при жизни.
Мама прожила с реб Рефоэлом два года, но они так и остались чужими людьми. Между ними стояли прожитые порознь годы, горе и радость, которые доставляли им рожденные в прежних браках дети. Реб Рефоэл, молчун по природе, долго жил вдовцом, один-одинешенек и от этого замкнулся еще больше. Мама упрекала себя в том, что мысленно живет с сыном и невесткой, а не со своим вторым мужем. Она считала, что обманула реб Рефоэла, потому что заболела после того, как вышла за него замуж. В последнее время у нее сильно рябило в глазах и звенело в ушах, мамины щеки еще больше ввалились, и ее постоянно лихорадило. Я часто просиживал рядом с ней целую ночь, потому что она не хотела утруждать реб Рефоэла, заставлять его ухаживать за ней.
Вечером по пятницам я приходил к ним на субботний ужин. И в последний пятничный вечер, за два дня до войны, тоже пришел. Мама благословила свечи. По ее растопыренным пальцам, которыми она закрыла лицо, произнося благословение, текли светлые слезы. Закончив, мама тихо сказала мне: «Доброй субботы» — и посмотрела туда, где лицом к окну стоял реб Рефоэл, будто ей не разрешалось отвлекаться от молитвы, пока муж встречает субботу. Прошло немало времени, но реб Рефоэл не произнес ни слова и не сдвинулся с места. Мы не знали, молится ли он или стоит просто так, по привычке. Мама опустила голову и, наморщив лоб, задумчиво смотрела на свои натруженные руки. Наконец она спросила, почему на ужин не пришла Фрума-Либча. Я ответил, что Фрума-Либча осталась в больнице, с больными. Мама вздохнула и больше ничего не сказала. Видимо, подозревала Фруму-Либчу в том, что та нарочно осталась на ночное дежурство, чтобы не надо было сидеть с молчуном реб Рефоэлом за одним столом.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Мамины субботы - Хаим Граде», после закрытия браузера.