Читать книгу "Национальная история как общественный договор. От экономического гегемонизма к консенсусу традиций - Александр Щипков"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В системе нового мышления, о которой так много говорили в эру Горбачёва и Рейгана по обе стороны ветшающего железного занавеса, максима тоталитаризма занимала почётное место. Именно теория двух тоталитаризмов (или «двойного» тоталитаризма) служила тем мостиком, который был переброшен из политического вчера в политическое сегодня. Нынешняя политика силы как бы искупалась вчерашними жертвами. Тоталитаризм служил индульгенцией, выданной историей сторонникам нового глобального миропорядка.
Разумеется, с логической точки зрения эта позиция не выдерживает никакой критики, но психологически она очень действенна. Механизм воздействия на общественное сознание довольно прост: это постоянное напоминание об исторической травме. То есть апелляция не к рациональной, а к эмоциональной сфере. Без картины темного тоталитарного прошлого не вырисовывается картина светлого либерального будущего (ввиду слишком большого количества издержек в виде «межцивилизационных» войн, смены режимов и проч.). Поэтому так необходим образ исторического врага.
Со времён Карла Поппера и Ханны Арендт общий концептуальный каркас теории не изменился: речь по-прежнему идёт о «плохих» тоталитаризмах, которые противостоят «хорошему» либерализму. Но со временем эта манихейская модель стала всё чаще попадать под огонь критики на Западе, а не только в СССР. Что неудивительно: ведь теория с самого своего рождения напоминала катехизис. Её можно было или целиком принять или целиком отвергнуть. Причём, как и в вульгарной версии коммунизма, в «двухтоталитарной» концепции была очень заметна эмоциональная составляющая (инфернальная символика, мотив абсолютного зла, категорическое «никогда больше»). А это тревожный симптом.
Неудивительно, что уже в 1960-е появились политические концепции, которые шли вразрез с «двухтоталитарной» ортодоксией. Здесь в первую очередь надо сказать о представителях неомарксистской Франкфуртской школы. Старшие представители школы, Теодор Адорно и Макс Хоркхаймер, рассматривали, в частности, фашизм как побочный результат двух глубинных исторических процессов.
С одной стороны, доминирования стандартов рациональности, навязанных Европе эпохой Просвещения, с другой – аффективной реакции иррациональных социокультурных сил на навязывание этих стандартов[24].
Исследователи 60-х описывали репрессивные механизмы всех трёх идеологических модусов западного общества – нацистского, коммунистического и неолиберального – как взаимосвязанные.
Представитель второго поколения франкфуртцев Герберт Маркузе, культовая фигура бунтующей молодежи 60-х, гуру радикального студенчества пришёл к выводу, что репрессивный аппарат либерального общества эпохи постмодерна формирует фашизоидный тип сознания – «одномерного человека». И делает это не менее успешно, чем его «тоталитарные» конкуренты[25]. Это вывод тем более важный, что у нацизма и либерализма, как известно, одна и та же социальная база – средний класс. Примером государства «скрытого фашизма» для Маркузе и его единомышленников служили, в частности, Соединённые Штаты с массой обывателей-реднеков.
С этой точки зрения идеологическая карта двадцатого столетия, расчерченная по принципу «две плохие теории – одна хорошая» уже выглядела сомнительно. При этом важно принять во внимание, что франкфуртцы вовсе не ставили под вопрос саму категорию тоталитарности («фашизоидности») и даже не пытались сузить её, как иные консервативные критики «справа». Напротив, они шли по пути расширения понятия, раздвигая его рамки и содержание. В таком ракурсе любой репрессивный механизм выглядел симптомом латентного фашизма.
Многие оппоненты теории, как уже было сказано, указывали на разные социальные предпосылки двух режимов. Коммунизм апеллирует к низам, фашизм и нацизм – к среднему классу и крупной буржуазии. Кажется, это было у Антонио Грамши: «Опора фашизма – взбесившийся средний класс»…
Но для системной критики «двойной» теории тоталитаризма этого было недостаточно. Чтобы критика теории переросла в стратегию и набрала достаточную объяснительную силу, был нужен системный взгляд на политическую историю. Прежде всего, надо было разобраться с тем, почему политический мейнстрим XX столетия – либерализм – упорно выводится за пределы проблемного поля.
Попытки выйти за привычные рамки исследований тоталитаризма стали особенно заметны к 1990-м годам. Пожалуй, наиболее интересной можно считать позицию Иммануила Валлерстайна, изложенную им в работе «После либерализма»[26]. Вышла эта книга в Нью-Йорке в 1995 году.
В центре внимания Валлерстайна стояла более масштабная проблема, нежели вопрос о критериях тоталитаризма, – история и смерть либерализма как двухсотлетнего политического проекта. Но с темой тоталитарности это, разумеется, связано напрямую.
Отличительной чертой валлерстайновской позиции можно считать восприятие фашизма и коммунизма не как двух идеологий, противостоящих либеральной демократии, а как составных частей большого либерального проекта, который берёт начало в 1789 году. Эта смена ракурса принципиально важна. Именно она задавала новую перспективу рассмотрения старой «околототалитарной» проблематики. Когда впервые открываешь Валлерстайна, не веришь своим глазам. Он даёт картину событий XX века, абсолютно не похожую на ту, что мы привыкли видеть в советских и постсоветских учебниках, а также в западной прессе.
Цель, заявленная автором, проста. Он стремится описать уже начинавшийся, по его мнению, «процесс разжалования либерализма с его поста геокультурной нормы»[27]. А это требует проследить тесную связь либерализма с консервативной и социалистической идеями до фашизма и коммунизма включительно. Валлерстайн определяет «современность» как эпоху либерального доминирования, которая укладывается в два столетия – между Французской революцией и крушением СССР. И берётся утверждать, что противостояние трёх политических концепций с самого начало было иллюзорным, схоластическим и подчинялось потребностям европейской и мировой Realpolitik.
Социализм в России, согласно Валлерстайну, не был самостоятельным политическим проектом. И хотя октябрь 1917-го кардинально перепахал социально-политический ландшафт, уже в 1920-е годы советский режим негласно вошёл в консенсус мировых элит. Разговоры о мировой революции в этот период выродились в чистую риторику, выгодную всем участникам консенсуса. Именно в силу этой негласной конвенции холодная война так и не перешла в горячую фазу.
Исходя из этих позиций можно утверждать: смысл Второй мировой войны состоит в том, что наиболее реакционная часть либерального истеблишмента (а не социалистический Советский Союз) вышла за рамки консенсуса и нанесла удар по одному из его участников. Но с победой Советов консенсус был восстановлен, причём на более выгодных для СССР условиях, хотя и ценой огромных жертв.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Национальная история как общественный договор. От экономического гегемонизма к консенсусу традиций - Александр Щипков», после закрытия браузера.