Читать книгу "Сады диссидентов - Джонатан Летем"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день Серджиус даже не подумал спросить про бабушку. Мерфи о ней ничего не сказал. Из родни оставались еще старшие братья Гоган, но они со скрипом зарабатывали себе на жизнь концертами, колеся по западным канадским краям на автобусах, – так что о них и думать было нечего. Серджиус останется жить в Пендл-Эйкр. Родителей ему заменит школа. Вместо родителей воспитывать его будет квакерство. В тот день Серджиус не задавал вообще никаких вопросов.
* * *
Жилье Мерфи в Вест-Хаусе: квартира с низким потолком и входом в полуподвальный этаж; одна большая стена, сплошь уставленная пластинками с джазом и блюзом; в остальном – монашеская скромность, грязный красный лохматый коврик, из-под которого выглядывал заляпанный порог; кухонька Мерфи, прерывистый свист чайника на плите; коробки с книгами Буковского, Кастанеды и Фрэнка Герберта; две гитары с облупившимся от бреньчанья лаком, стоящие на вертикальных подставках; штабеля пиратских песенников и старых номеров “Нэшнл лампун” – журнала, на страницах которого, среди фотоколлажей, Серджиус однажды впервые увидел фотографию обнаженной женской груди (настоящую-то женскую грудь, а именно грудь Стеллы Ким, он видел и раньше: как-то раз февральским вечером, когда батареи отопления в коммуне слишком раскалились и только что не дымились, Стелла, к его смущению, сняла с себя то ли майку, то ли лифчик); большая, покрытая пятнами от воды репродукция “Мирного царства” Эдварда Хикса[24], этого официального шедевра квакерской живописи, где агнец возлежит вместе со всеми прочими представителями звериного царства (однажды, чтобы Серджиус и группа других учеников средних классов могла полюбоваться этой картиной в подлиннике, Мерфи повез их на экскурсию в Филадельфию); афиша концерта в клубе “Виллидж-Гейт”, анонсирующая вечер, на котором “Мерфи и Каплон” выступали на разогреве у Скипа Джеймса, с автографом – красными чернилами – самого Джеймса; все эти тайные мелочи, говорившие о тщеславии Мерфи и вдруг ставшие явными, Серджиус запомнил – как он сам осознал позже – в порядке компенсации, в отместку за то, что Мерфи привел его в эти комнаты тогда, в первый раз, чтобы сообщить ему об исчезновении родителей, а потом, во второй раз, для того, чтобы рассказать ему об их смерти.
Комнаты Мерфи – их Серджиус хорошо запомнил.
Серджиус разработал свою личную науку припоминания, чтобы что-то понять, а что-то, чего понять он не мог, – отбросить. Он рассуждал так: запоминаешь обычно то, что постоянно, и то, что аномально. Постоянное запоминаешь потому, что оно все время тебя окружает, само напоминает тебе о себе. А аномальное – потому, что оно резко отличается от привычного, и твой мозг как бы делает поляроидный снимок с того, что кажется странным, на что ты потом вечно продолжаешь смотреть со страхом, с вожделением, со смущением. Например, на соски Стеллы Ким – такие же гладкие и красные, как крашеные острые кончики пасхальных яиц. Вот эти соски, это аномальное зрелище, он запомнил навсегда. А Санта-Клаус – и тот вечер на Пятнадцатой улице? Тоже аномальное, незабываемое, бережно лелеемое в памяти событие. Или то, как покойный кузен Ленни смеялся над его коллекцией марок? Да, тот аномальный случай тоже легко отпечатался в памяти – почти со всей беспощадностью красок. Ровно наоборот – потому, что относились скорее к “постоянному”, – запомнились “альбомы для монет” покойного кузена Ленни, эти жесткие, правительственно-синего цвета папки, куда Серджиус послушно вставлял по три образца линкольновских цента, выпускавшихся каждый год: один, никак не помеченный, отчеканенный в Филадельфии, один – с клеймом “S” – из Сан-Франциско, и еще один, с буквой “D” – денверской чеканки. Эти альбомы для монет вросли в его повседневную реальность и стали как бы мостиком, переброшенным из нью-йоркской жизни Серджиуса в его спальню в Пендл-Эйкр, где он держал их на одной полке с “Историей Фердинанда”. Вот и куда более простой принцип: ты помнишь то, что хранишь при себе. А может быть, и так: ты помнишь то, что хочешь помнить. А то, что ты не можешь хранить при себе, чего никак не хочешь помнить, ты забываешь.
В силу этих-то законов Серджиус и забыл родителей.
Казалось бы, Томми с Мирьям не должны уйти в забвенье – ведь они-то точно относились к области “постоянного”, – но потом вдруг словно оторвались. Родители были целой воздушной сферой, которая улетела в космос, а после этого стало нечем дышать.
Родителей нельзя было “хранить при себе”: в отличие от “Фердинанда” или альбомов для монет, их Серджиус не привез с собой в Вест-Хаус. Не мог он, пожалуй, и всерьез желать, чтобы умершие каким-то образом ожили. Ни один человек, если он не оказывался в положении Серджиуса, даже не догадывался о том, насколько мало люди по-настоящему помнят хоть о чем-нибудь. Серджиус наблюдал за другими детьми с их родителями и думал: Вы видите, но вы же ничего не помните.
Странствуя рыцарем среди живущих на земле, ты даже не осознаешь, что никогда не утруждаешься нажимать на кнопку “Запись”. Так говорил себе Серджиус, то мучась стыдом, то просто удивляясь той колоссальной эмоциональной амнезии, которая окутала туманом первые восемь лет его земного существования. Мысленные картины прошлого приходилось воссоздавать с чужих слов – по каким-нибудь замечаниям Стеллы Ким или других соседей по коммуне на Седьмой улице, – по фотографиям или по скудным крошечным пятнышкам собственных воспоминаний, нуждавшихся в тщательной переработке. Это были сохраненные детским мозгом обрывки “кинопленки”, запечатлевшей тот или иной протест в Министерстве здравоохранения и социальных услуг, или пикет под дождем у ворот тюрьмы “Синг-Синг”, или тот случай, когда он, Серджиус, с удивлением проснулся в углу Народной пожарной станции, где, оказывается, проспал всю ночь на мамином дождевике, и потянулся пощупать ткань широкого и плоского пожарного шланга, намотанного на вал у него над головой. И все равно ни в одном из этих пятнышек-вспышек или обрывков “кинопленки” не было ни Томми, ни Мирьям. Его родители упорно отказывались появляться в кадре, от них никогда не было слышно ни реплики – хотя бы снаружи, из “закадрового” измерения. Они существовали косвенно, их силуэты лишь пунктирно обозначались на сценическом заднике.
Где-то сзади, во внешних слоях его личного космоса.
* * *
Если умершие умерли навсегда, а стершиеся воспоминания не подлежали восстановлению, то чего мог по справедливости желать мальчик взамен своих утрат? Тайны.
Как бы то ни было, в тот день, когда Серджиус узнал о смерти родителей, Харрис Мерфи подарил ему гитару. Наверное, как символ его отца, подумал Серджиус, хотя чем-то гитара напоминала и мать – женское тело, которое мальчик мог обнять. А еще гитара была похожа на самого Серджиуса: она тоже представляла собой физическую форму с пустотой внутри, и ее тоже легко было заставить плакать. Действительно, сам процесс настройки, эта бесконечная настройка, из которой и состоял в основном его первый урок игры на гитаре, а также и второй, и третий (Мерфи не торопил мальчика, ведь его учительское дарование опиралось на принцип “повторенье – мать ученья”), больше всего напоминала ему те стоны и всхлипы, которые периодически сами собой вырывались из его тела – ту музыку, невольным слушателем которой он оказывался сам. Серджиус спросил Мерфи: что, гитара теперь его – навсегда? Тот ответил утвердительно. Значит, ее можно взять себе, она отправится вместе с Серджиусом наверх, к нему в комнату, и останется там жить, будет вместе с ним ночью. И вот ночью Серджиус принялся делать вид, что плачет не он, а гитара. Во всяком случае, теперь плакать ему стало легче. Плач по умершим родителям был похож на самих родителей, он становился некой средой – такой огромной, что она не поддавалась описанию, – он становился океаном, а когда ты выходил из него и обсыхал, то все забывал.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Сады диссидентов - Джонатан Летем», после закрытия браузера.