Читать книгу "Истребитель - Дмитрий Быков"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этого дня Бровман начал понимать, что началом конца был, пожалуй, не прыжок Лондон; что на самом деле цепочка фатальных неудач отсчитывается с замолчанной катастрофы над тайгой; если Грибовой не дали рассказать об этом в книжке, если похороны прошли тайно, а Сорокину не поставили даже памятника, что-то здесь было не так, и возможно, не обо всех известно даже ему. У него не было чувства, будто Брединского замалчивают сознательно, втаптывают в забвение. В конце концов, на банкете в честь экипажа Грибовой Кандель встал и сказал: прошу выпить не чокаясь за Героя Советского Союза Брединского, погибшего в поисках – он дернул головой – женского экипажа наших рекордсменок. Все выпили, Сталин подошел потом к Володе: что скучный? Штурмана потерял, товарищ Сталин. Тот только сказал: да, нехорошо получилось, – и отошел. Но никаких неприятностей у семьи Брединского не было, жена получала на обоих детей выплаты, Кандель следил; он подробно рассказывал, что у Брединского младший мальчик был слабый, перед их дальневосточным перелетом лежал чуть не при смерти, но Александр полетел, а когда во Владивостоке узнал, что кризис позади и мальчик пошел на поправку, – встал на руки при всех военных чинах! Нет, что-то здесь было не то; это был первый случай, когда комбрига, героя похоронили тайно, и не то что без почестей, а еще и посмертно выругав. Не тогда ли Кандель впервые задумался, что все они делают что-то не то? Однако альтернатива, альтернатива была какова? Что еще было делать человеку с его данными, пусть даже штурман его погиб из-за чужого рекорда? И Бровман скоро перестал об этом думать; но с Канделем они некоторое время не выпивали.
Кандель вообще начал проявлять вдруг странности. По возвращении из Америки ему ночью позвонил лично Сталин – странно было не то, что ночью, Сталин иначе не звонил, а то странно, что вдруг стал извиняться.
– Товарищ Канделаки, мы перед вами виноваты.
Он всегда говорил теперь «мы». Вожди по отдельности уже не мыслились, это было новое.
– Вы ни в чем передо мной не можете быть виноваты, товарищ Сталин.
– Нет, мы виноваты. Мы не сделали вам встречи, какую вы заслуживаете.
– Товарищ Сталин, – сказал тогда Кандель. – Мне бы хотелось не про встречу. Что встреча… А вот товарищи конструкторы – тут есть проблема. Писатель за книгу получает с каждого экземпляра, композитор за каждое исполнение песни – так? А конструктор должен вещи продавать. Карпов рояль продал, наследственный.
– Вы это наверное знаете?
– Про Карпова, правду сказать, не лично – мне передавали. Он не жалуется. А Ильюшин, я знаю, у меня занимал. Машину продал – вернул. Это не годится.
– Да, вы правы. Я этого не знал.
– И насчет завода я хочу, – окончательно осмелел Кандель. – Все заводы награждены, а мой, наш, – нет. Я летаю, рекорды ставлю, мне все: и слава, и деньги. Я не против денег, конечно. Но мне неловко.
– Ну, насчет заводов – это по отрасли решают, – сказал Сталин, как показалось Канделю, с прохладцей. – Они видят показатели в целом. Вы показателей в целом не видите.
– Товарищ Сталин, – упорствовал Кандель, – я же вижу, как работают люди. Или, если мы в целом недостойны, не надо тогда уж и меня… Но я же понимаю, вы позвонили, потому что видите – на душе у меня неладно. И вы, как говорится, первым чувствуете, вы человека понимаете. И я поэтому не мог не сказать…
Тут он нашел верный тон.
– Да, это вещи поправимые, – сказал Сталин. – А банкет в вашу честь мы еще закатим, будет повод. Вы же нам дадите повод?
Кандель уверил в своей готовности к новым рекордам, и попрощались.
Он нашел, конечно, верные слова и выкрутился. Но Бровман, когда Кандель на следующий день ему это, нервничая, рассказывал, усомнился в том, что вообще следовало переводить разговор на конструкторские выплаты; не то чтобы Бровман подозревал, будто наверху воцарилось самодурство, и в мыслях не было, но замечал вещи, которых там не любили. С одной стороны, там всячески поощрялось, когда вступались или просили за других. Я уважаю дружбу, говорил в таких случаях Сталин, я сам всегда защищал друзей, Ленин меня, случалось, порицал за кавказские привычки… Это Сталин говорил Волчаку, а Волчак щедро пересказывал. Но эти кавказские привычки упоминались, как бы сказать, для витрины – в душе же, кажется, вождь недолюбливал такие проявления солидарности: во-первых, необъективность, во-вторых, этим как бы намекалось на то, что он не обо всем информирован. Больше же всего Сталин не любил – Бровман хорошо это знал от источника совершенно надежного, – когда просили за низвергнутых. Один писательский начальник пошел просить за Теруэля, он же Мигель Мартинес, тот опекал его в Испании, и, помня храбрость испанца под пулями, начальник не верил в оговор. Что ж, мы ценим желание защитить друга. Сталин просителя пригласил и дал прочесть показания Теруэля, в которых тот лично сдавал писательского начальника. Вы видите теперь, что товарищ Мигель имел-таки некоторую склонность к очернению действительности? Или же вы хотите сказать, что данные показания правдивы? В том, что они даны совершенно добровольно, вы же не можете сомневаться? – и посмотрел в упор. Нет, конечно, никак. Что ж, мы разрешаем вам поделиться этой информацией со всеми, кто сомневается в виновности товарища Мигеля. Нам тоже не очень хотелось верить, но что же поделаешь, враг коварен. В самой глубине души Бровман догадывался – не догадывался, подозревал – не подозревал даже, а не хотел… ну, словом, в самой глубине души он попросту знал, что на деле солидарность, земляческая или профессиональная, не одобряется: наличие горизонтальных связей мешает вертикальным, это не мораль даже, а физика. И когда Бровман попытался там же, в редакции, это Канделю со всей осторожностью сказать, натолкнулся вдруг на совершенно недружескую отповедь: ты что же, полагаешь, что мне надо было молчать? Это не был тон, к которому Бровман привык; в конце концов, напротив сидел Кандель, который знакомил с ним жену, еще невесту, который таскал его на высоту, о котором он написал книгу. И этот Кандель теперь смотрел на него чужими глазами, а ведь он всего только намекнул, что в разговоре с Самим не следовало бы… для своего же блага… Знаешь, сказал тогда Кандель, журналистам, может быть, действительно не следует в разговоре с вождями защищать своих. Но летчики – другое дело. Что ж, сказал Бровман с таким же холодом, я приму это к сведению. Некоторое время Кандель молчал, потом ударил его со всей медвежьей силы по плечу и сказал: к черту, забудь. И Бровман забыл тогда, ибо связывало их большее, чем давнее приятельство.
Дальше было так: наконец вышла книжка, Кандель тщательно ее выверил, хвалил, говорил даже, что словно все пережил заново. Тогда Бровман стал приставать к нему – возможно, и зря – насчет следующего рекорда; разговоры об этом случались у них и раньше. Сидели у Канделя, ему нездоровилось, Варя была в театре, а Кандель и в здоровом состоянии театра не любил: отжившее искусство, то ли дело кино! В кино он готов был смотреть любую чепухенцию. Теперь они сидели с Канделем, слегка простуженным, пили пиво, играли в преферанс с болваном, обстановка была самая домашняя, и Бровман, расслабившись, завел разговор на тему, которая в последнее время не приветствовалась. И можно понять: когда Бровману напоминали про роман, он тоже злился. Однако не хотелось бы, чтобы Кандель застаивался, именно его хотелось видеть неудержимо берущим новые высоты – да, по́шло звучит, но как сказать иначе? После этих слов Кандель вдруг сгреб Бровмана, повалил на пол и стал душить. Душил некрасиво и почему-то жестоко, не как в шуточной потасовке; потом вывернул Бровману руку и стал горячо повторять: ты не смеешь мне так говорить… ты не смеешь так говорить со мной… «Пусти ты, черт!» – взвыл Бровман, но тот не отпускал, давил, заламывал. Ты забываешь… ты забываешь, с кем говоришь… ты не смеешь… «Пусти!» – прохрипел Бровман, и Володя пришел в себя. Видно было, что он нервничает давно, что этот нежеланный ему разговор случился на тревожном фоне, что-то его грызло, а Бровман по журналистской привычке – так сам он себе объяснял – бессознательно коснулся больного нерва. Бровман стал приводить себя в порядок, рука висела, не перелом, конечно, но вывернул сильно. «Ты понимаешь, что делаешь? – спросил он. – Ты вообще – в своем уме?» Кандель смотрел на него исподлобья, все еще злой, красный. Ты кто такой, спросил он вдруг очень тихо. Ты кто такой, чтобы меня спрашивать про мой ум? Я Герой Советского Союза, а ты кто такой, чтобы меня торопить? Кто ты такой, чтобы лезть ко мне и меня запанибрата спрашивать, куда я полечу? Знаешь что, сказал ему Бровман, сохраняя – потом гордился этим – полное самообладание, вот про таких, как ты, и говорится: голова закружилась. Кто я такой? Я журналист «Известий», и я не холоп тебе, и это ты так со мной не смеешь говорить. Журналист, вот именно, сказал Кандель, вот именно что ты журналист, и помни, что твое дело мои ответы записывать, ты понял? Еще жидом меня обзови, хладнокровно предложил Бровман. «Знаешь что?!» – бешено заорал Кандель. Теперь знаю, сказал Бровман, надел шляпу и ушел. Он много чего в эту ночь, конечно, передумал, и были минуты, что у него дрожали губы, обида его была велика, и он думал даже, что Кандель им, только им сделан и возвеличен, он его любил, а тот, оказывается… И он хотел уже рассказать все Симе, но Симе нельзя было этого рассказывать, никто не должен был знать, это был позор. Бровман был человек отходчивый, но этот случай ранил его глубоко.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Истребитель - Дмитрий Быков», после закрытия браузера.