Читать книгу "Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля - Агнета Плейель"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Афоризм Оскара II лучше звучит по-французски: «Chaque vie a sa mort, chaque mort a sa vie». Именно так: «Есть жизнь, есть и смерть». Однако верно и обратное, и в этом меня окончательно убедили несколько часов странствия в катакомбах. Я и раньше ощущала жизнь как дуновение, пронизывающее наше существо в короткое время пребывания на земле. Оно проходит через нас, или мы – через него, кому что больше нравится.
Там, внизу, я поняла, чем меня так задела судьба разгромленной церкви. Меня возмутило не осквернение святыни, а принципиальное отрицание революционерами связи с историей и мертвыми. В конце концов, это вопрос нашего будущего: если мы ничто, то и не заслуживаем ничего, кроме забвения. Но что, если то, что мы называем жизнью, – не более чем краткий миг нашего существования?
Смерть пахнет прелой листвой и заброшенным садом. Под ногами скрипит гравий. Мир мертвых и нерожденных и есть то пространство, где встречаемся мы, живые, думаю я. А если так, стоит ли придавать значение формулировкам?
На задворках своих храмов индусы сооружают специальные домики в честь почивших предков. Там они каждый вечер оставляют на пальмовых листьях еду, чтобы покойникам было чем подкрепиться во время короткого визита на землю. На мой взгляд, это мудрый и достойный подражания обычай. Я и сама могла бы заниматься тем же. Но на следующий день, если индусы голодны, они съедают нетронутое угощение. Я бы сделала то же.
Позже я беседовала о своем посещении Денфер-Рошеро с одним поляком. Из окна его мансардной квартиры просматривалась Эйфелева башня, золотившаяся в лучах солнца, как на туристическом проспекте. Хозяин квартиры смотрел на нее вот уже больше двадцати лет и давно уже перестал задаваться вопросом, настоящая ли это башня или рекламный плакат. Этот человек не доверял ни воображению, ни снам. «Все это чушь, – считал он. – Сны вносят в нашу жизнь смятение и хаос. Невозможно доказать, какое они имеют отношение к действительности».
Ох уж эти бумагомаратели, упивающиеся собственными грезами и словами!
К искусству он относился с большим подозрением. «Фантазии сиюминутны», – повторял он. В то же время его собственные рассказы и пьесы буквально кишели в высшей степени странными образами, так что голова шла кругом. И все в них было правдой, хотя, возможно, порой неприятной.
Мой друг вырос в деревне, среди кислого запаха навоза и шерсти. Он полагал, что знает, о чем пишет. Когда его называли абсурдистом, он пожимал плечами.
При этом он понимал, что с действительностью не все так просто, и эта проблема его мучила. В тот день, насколько я помню, он ждал журналиста, который должен был взять у него интервью.
– И что я должен ему говорить? – недоумевал мой друг. – Одного я не скажу ему точно. Ты догадываешься, о чем я? Ну да, конечно, о правде.
Развеселившись, он ушел на кухню варить кофе. На нем была кожаная куртка, как у американских солдат Второй мировой. Он был совсем маленьким, когда американцы появились в его деревне, и с тех пор страшно хотел такую же.
Наконец ему удалось ее купить.
Мне он очень нравился. Когда мой друг вышел из кухни, балансируя с двумя полными чашками в руках, я рассказала о своем визите к мертвым. Вопреки моим ожиданиям это его очень заинтересовало.
Для него тоже стало открытием, что мертвые и в земле сохраняют свою индивидуальность. До сих пор он полагал, что смерть уравнивает всех нас, освобождая от самих себя. Он несколько раз возвращался к этой теме.
Мы пили кофе, и я смотрела в лицо этого удивительного выходца из южной Польши.
И в тот момент, а может, в следующий, с засевшим в ноздрях запахом смерти, который вдруг стал удушающим и больше не ассоциировался у меня ни с листвой, ни с заброшенным садом, и с гудящей головой – о, этот шум! – я вдруг поняла, как оказалась на заброшенной станции с оторванным от облупившейся стены расписанием, полусгнившими шпалами и без всякой надежды дождаться хоть какого-нибудь поезда. Я лежала в постели, и меня слегка лихорадило – ничего страшного, обычная весенняя простуда, – когда вдруг осознала, почему не могу писать об Оскаре и Абеле. Нет, вовсе не потому, что пришла весна, приехали друзья и теперь я делила комнату с любимым человеком. И не потому, что была Пасха и город наполнился колокольным звоном, а молодая зелень столь отчаянно пробивалась сквозь серые камни. Причина крылась в другом.
Она заключалась в том, что я писала. Ведь именно тогда я подошла к моменту, когда должна была вытянуть из Абеля объяснение его в принципе необъяснимого желания уехать. Сознательно или бессознательно, но я насильственно вырывала из Абеля, или самой себя, рациональное оправдание его поступка, сокрушая тем самым тайну.
Моя сага, главный миф моего детства, умирала, сраженная моей рукой. Однако не успела я подумать, какую большую ошибку совершаю, как голову снова заполнил шум. В ушах у меня словно затикали часы, а потом на карнизе заворковали голуби – и механическая выверенность происходящего предстала передо мной во всей своей кошмарной очевидности.
Неужели все так просто, и причина перерыва в работе – только в желании все объяснить? Ведь само по себе это сродни искушению воскресить мертвых или вызвать из небытия собственное прошлое или собственную смерть, словно все это хранится во мне, как в обитом бархатом футляре? Меня прошиб озноб, когда я вдруг поняла, что хочу невозможного. Я отдыхала в постели, рядом на столике стояла бутылка минеральной воды, лежали яблоко и непрочитанная газета.
Мир есть мост. Перейди по нему, но не строй на нем дома. Жизнь все равно утечет мимо тебя, поймать ее невозможно. И тут у меня в ушах послышался еще один странный звук, похожий на шелест прибрежного тростника.
Я помнила, как выглядит царство тростника. На берегах вокруг Эльхольмвика, особенно возле бабушкиной купальни, он стоял стеной, как доисторический лес. Мы-то знали, что его заросли не так непроходимы, как может показаться на первый взгляд. В них обнаруживались пустоты, похожие на маленькие озерца.
Туда можно было направить ялик, все остальное время бездействовавший на причале между стиральным мостиком и свесившимися к самой воде березками. Главное – не порезать руки об острые, как лезвия, листья. Попав туда, ты становился невидим для всех. Там, среди разбросанных по кочкам птичьих гнезд, царствовала тишина, нарушаемая лишь плеском воды да криком уток. Иногда можно было заметить большого лебедя или нескольких лебедей. И повсюду стоял запах разложения – водорослей и ила.
Там роились насекомые. Сколько раз, осторожно перегнувшись через борт, я наблюдала движение маленьких паучков по поверхности затона. По-моему, их называют водомерками, их длинные лапки скользят по воде, как по льду. Только иногда поднимаются микроскопические брызги, как будто на ножках паучков надеты сапожки. Так я и лежала на дне лодки, окруженная тростником. Если день выдавался солнечный, вода отсвечивала зеленым, переходящим в глубине в опаловый. Тогда не было видно ни камней, ни дна – свет уходил в зеленое, как в пустоту, и в нем, подобно стоящей в солнечном луче пыли, танцевали мириады частиц.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля - Агнета Плейель», после закрытия браузера.