Читать книгу "Добыть Тарковского. Неинтеллигентные рассказы - Павел Селуков"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жил-жил, а потом беззастенчиво умер. Не я. Я пока держусь. Сосед мой Бориска умер, войдя в противоречие с печенью. Я давно на его жену заглядываюсь, кстати. Когда она мне сказала, что Бориска умер, я сначала потер ручки (они у меня маленькие, почти женские, но цепкие), а потом уже изобразил мину. Я к чужой смерти привыкший. Свою вот, наверное, не переживу, а чужую — запросто. Все умрут, а я останусь, думаю я в такие минуты. А раньше думал — боже, как страшно жить! Как вы понимаете, на Ренату Литвинову я тоже заглядываюсь. Если не заглядываться, то это как не есть после шести. Правильно, но чего-то, знаете, не хватает. Я сам алкоголик. Уколоться могу. Могу прохожему в бубен дать за высокомерие. Сто грамм буквально — и такой прямо темперамент, такая Испания, а трезвый — финн. Но это надводная часть айсберга. В подводную лучше не заглядывать. Там осьминоги пляшут с анакондами под дружные хлопки скатов. Ну, или рефлексия, эмпатия и переживания снимаются в фильме Пазолини «Сало, или 120 дней Содома» в главных ролях. Мне такого кино не надо. Лучше что-нибудь с Чаком Норрисом.
Помню, была у меня такая концепция: человек развивается от примитивного к сложному, от сложного — к очень сложному и от очень сложного — к простому. Я недоразвился. Застрял на сложном. Генетика, видимо, потому что детерминизм среды я взрезал. Не знаю, как взрезал. Бессознательно взрезал. Взрезался и всё. А генетику хрен взрежешь. Тут фокус нужен. Или чудо. Это как трусы сдернуть с самого себя, минуя ноги, легким движением, сохранив материю в целости. Фокусники так умеют. Хоп! Вот они, труселя, в руке реют. Я раз попробовал. По пьяни. С Ниной накирялись на Первомай. Разделись до трусов в присутствии кровати. Тут я метафору вспомнил. Стой, говорю, Нинель. Садись на кровать, щас будет номер. Села. Я настроился. Собрал брови в кулак. Взял семейники спереди, за резинку. Ну, думаю, Господь, давай вместе перешагнем через генетику! Рванул. Ой, блядь, думаю, Господь, сука такая! Повалился на пол. Нинель офигела, конечно. Чуть жопу себе не порвал, до того в себя верил. Я в юности вообще много во что верил. Жизнь, если на нее смотреть спереди в зад, кажется стройной, потому что ее технически нет. Если же смотреть на жизнь обратно, она кажется кривой, как штопор, хотя технически ее тоже нет. Когда она есть — отдельный вопрос. Она есть сейчас, а что такое это «сейчас», когда оно заканчивается и когда начинается — никто не знает.
Фабула такова: два дня назад умер Бориска, и сегодня мы будем его хоронить на Северном кладбище, а я сижу на кухне, оседлав табуреточку, и курю злую красную сигарету «Винстон». Мне тридцать пять, пять из которых я был счастлив, Двадцать пять верил во всякую хрень, а пять — пью. Я — маргинал Олег Званцев из Перми. Рост — 178 см, вес — 80 кг, зубов — двенадцать, волос — мало (на голове), в кости — широк, по характеру — циник-идеалист. Циник-идеалист — это такой человек, который хочет сделать идеально, по-доброму, правильно и красиво, а когда у него не получается, он включает цинизм. Вся моя биография состоит из таких попыток. Например, в пятнадцать лет я полюбил идеальную девушку, а она меня не полюбила. Уже через восемь лет я вполне уверился в ее тупости и блядстве.
Потом, то есть в восемнадцать лет, я полюбил Егора. Егору было двадцать пять, и я был его «гибким мальчиком» (тогда я действительно был довольно гибким, чего уж тут). Мы прятали свою чувственность от глазастого мира уличных понятий в темной спальне, шептали друг другу в уши бессвязные глупости, ездили летом в отдаленные районы на Каме, где можно целоваться и тереться головами, как кошки. Я думал, у нас с Егором идеальные отношения. Нет. Это произошло мгновенно. Мы пили кофе. Егор гладил мою ногу под столом. Мы разговаривали. Я возбуждался. Тут я обратил внимание на его руку, сжимавшую чашку. Мизинец был оттопырен. Это было ужасно манерно. Невообразимо вульгарно. Словно Джоконде подрисовали хуй кислотным маркером. С тех пор оттопыренный мизинец Егора застыл у меня перед глазами. В лифте, где он прижал меня к стенке, больно сжав бедра, в спальне, где он навалился сверху и засунул язык мне в ухо, после, когда мы стояли в душе и он мыл меня жадными руками, — я видел только этот чертов оттопыренный мизинец. Через три дня я избил Егора. Пидор, говорю, ты жалкий! А я нормальный натурал. Мне после тебя из чашки пить стремно. Еще раз позвонишь — убью! Растреплешь кому — аналогично. Развел, понимаешь, гомосятину на ровном месте!
Больше я Егора никогда не видел. Не тосковал, ничего такого. С Леной сошелся. Она показалась мне большой женщиной. Я тогда много читал и робко писал необязательное. Завидовал Сартру. Не тому, что он смышленый, а тому, что у него была Симона. Даже так — тому, что он существовал в ее присутствии. Я тоже хотел посуществовать в присутствии большой женщины. Лена училась в «Кульке» на актерском. Внешность меня не сильно интересовала, но она была красивой. Мне — двадцать, ей — двадцать один, ну, вы понимаете. Позже я смекну, что о большом и маленьком в таком возрасте судить нельзя. Если, конечно, речь не об Алексее Иванове, который в двадцать три «Географа» написал, но речь, если вы не заметили, не о нем. Так вот. С Леной мы прожили пять лет. Она ходила в институт, а я на завод, куда попал сразу после училища, где меня, собственно, и накрывали опыты с Егором.
В те годы я был заражен одним образом и одним словом. Образ — качающийся маятник, слово — метамодернизм. Я хотел жить, как бы раскачиваясь, перетекая от одного к другому, в каком-то смысле совершая над собой постоянный эксперимент.
С метамодернизмом сложнее. Если в модерне добро и зло закреплены за конкретными героями, а в постмодерне постоянно меняются местами и не существуют как таковые, то в метамодерне добро и зло блуждают. Они есть, но есть, где пожелают, не только уживаясь в одном человеке, но и уживаясь, не вступая в борьбу, а пребывая параллельно, когда один и тот же человек может спасти ребенка и убить ребенка. Потому что и желание спасти ребенка, и желание убить ребенка в нем естественны и во многом зависят от обстоятельств. Метамодерн не говорит, что один человек добр, а другой зол, не говорит он и того, что добра и зла не существует. Он просто говорит, что и то и другое совершенно в духе, природе каждого человека. И «каждого» здесь, в общем-то, ключевое слово.
Лена оказалась маленькой. Я так хотел верить в ее огромность, что понял это только спустя два года, а оставшиеся три думал, как ей об этом сказать. Как сказать девушке, что она изначально была проектом, а не раздражителем спонтанной эмоциональной реакции? Как сказать, что она прошла селекционный отбор, который поначалу казался селекционеру верным, а потом он осознал свою ошибку? Как сказать, что семьсот последних Лениных оргазмов произошли по недоразумению? Я не нашел слов. Я запил по-черному. Ёбнул дрянь. Поступил как трус. Лена повела полными плечами и уехала в Москву. Нет, она много плакала, говорила о кодировке, заламывала руки. А я сидел на табуреточке, как сижу сейчас, курил, кивал и думал, что пить, видимо, придется больше, иначе не подействует. Когда Лена исчезла, я остался один и возликовал. Заводик коптел, водка пилась, писались текстики, ебались тёлочки. Иногда я кололся «солью», иногда — «феном». Частенько ел грибы. Почти каждый вечер курил марихуану.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Добыть Тарковского. Неинтеллигентные рассказы - Павел Селуков», после закрытия браузера.