Читать книгу "Хорошая жизнь - Маргарита Олари"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прихожу к ней в Пасхальную седмицу с поздравлением от Игуменьи. Здороваемся, на моих глазах авторитарная, суровая женщина плачет. Той весной мне исполнилось двадцать лет. Рассказывает, ее отец страдал онкологическим заболеванием. Его нельзя вылечить, сердце не выдерживало ни боли, ни обезболивающего. Уколы главврач делала отцу сама, однажды ввела большую дозу, он умер, она осталась с мыслью, что умер из-за нее. Спрашиваю, зачем, женщина отвечает, смотреть, как отец страдает, просто невыносимо. После его смерти невыносимым стало осознание, отец умер из-за нее. Не ищет оправдания, пытается успокоить себя, ему плохо, боль необходимо снять. Пытается, чем чаще произносит эти слова, тем меньше верит им. Она исповедуется мне, и я понимаю, вряд ли удастся уговорить ее исповедоваться священнику. Нужно принять решение, казнить или помиловать. Разрешить ее, отпустить, или поступить иначе. Рядом не было никого. Отпускаю, прошу прийти к нам, обещаю договориться со священником, ее исповедь будет просто разговором. Главврач приходит в монастырь по прошествии нескольких дней, священник ждет, я вижу, как она стоит у входа, не может шагнуть дальше. Появляется Игуменья, отправляет на послушание, я выхожу из церкви.
Наступала Вера-Адидас. Когда она наступала, жизнь становилась тоньше, висела на волоске. Сколько нас таких, сколько, а Вера одна. Если ты хочешь быть с Верой, если хочешь принять правильное решение, прими Веру вместе с Адидасом. Прояви ответственность. Раздави абак, перестань считать тела, не храни фотографий, не создавай папок для писем, вовремя удаляй все сообщения на мобильном, не звони, жди, не ной, работай, не ной, подними голову, будь собой, хватит лизать задницу. Хватит. Не только тебе плохо, весь мир стонет, Вера-Адидас стонет, тебе не так плохо, как кажется. Будь собой. Ты помнишь, кто ты. Это вопрос. Помнишь ли ты, кто ты. Тогда прости ее там, и тогда, в других обстоятельствах, не тебе решать, но там и тогда, тебе. Отпусти, договорись со священником, скажи, будет просто разговор, не настаивай, предложи. Наблюдай, как она не решается сделать шаг вперед. Не помогай ей, это ее выбор. Стой и смотри, а потом иди выполнять послушание, чтобы не знать, какая исповедь была формальностью, если вторая исповедь вообще была.
После смерти бабуси находим листок блокнота, где детским почерком написано: «найти черные нитки; отнести Шуре тарелки; нарезать лимоны и посыпать сахаром; попросить Вову достать банки из погреба; спрятать шерсть от моли; приготовить суп; выбросить мусор; Рита, баран безмозглый, ходит зимой без шапки».
Стою в центре коричневого пятна на полу крошечной ободранной комнаты серой пятиэтажки. Здесь давно не мыли полы, не протирали пыль, не убирали. Здесь давно никто не был. Нахожусь в центре вселенной. Пытаюсь понять, каково это, стоять в крови собственной матери и больше ничего не чувствовать. Улыбаюсь самой себе выцветшими фотографиями на стенах. Мысли в коконе не вредят, не повреждаются. Мама. Я двадцать лет жила в постоянном страхе, с чувством вины, с жаждой мести. Все эти годы я хотела знать лишь одно. Мама, это ты меня не любила или я тебя не любила. Я имею право знать. За двадцать лет насилия над собой у меня появилось такое право. Ради чего я жила так, как жила. Ради чего терпела то, что терпела. Ради ножа в твоей груди и разбитой головы или ради слов, что я тебе не дочь. Ради наших родственников, обращавшихся с тобой, как с собакой, или ради невозможности хотя бы похоронить тебя. Мама, объясни мне. Я уже не требую, не прошу, не произношу никак, просто думаю. Стою в твоей крови, не принесшей очищения никому. Брошенный ребенок, которого ты сутки рожала апрелем, это я здесь стою. Нет больше чувства тревоги. Не с кем больше ругаться. Некого укорять. Не о чем жалеть. В этой крови тонет глухая обида. Все поломалось, мама, нечего больше чинить. Мы обе прошли трудный, страшный путь нищеты, одиночества и голода. Меня вырастили другие, но плакала я о тебе. Плакала ли ты обо мне, мама. У меня есть право знать. Здесь, в центре вселенной, сейчас.
Вера сказала, думать нужно не о беге от одиночества, которого я никогда не ведала. Думать нужно о беге от экзистенциального одиночества. О том, что не людей нет у меня, а меня нет у людей и у самой себя. Говорила, нам мало даже взаимного тепла, потому что нужно родиться, вылупиться, непонятно из чего и для чего, но сроки поджимают. И любовь здесь ни при чем. Мало любви, мало чтоб тебя любили, мало чтоб ты любила, хочется уже как-нибудь родиться, раз и навсегда, чтобы этого не отменить. Я не стала спорить с Верой. Иногда проще не вступать в дискуссию с учениками философской школы Кухни. Любовь при всем, от начала и до конца. Чтобы как-нибудь родиться, нужно начать любить себя, начать любить других. С взаимным теплом проявляясь в них, с взаимным теплом проявляя их в себе. Так, постепенно, начать проявлять для себя мир, проявлять себя для мира. Невозможно постановить родиться и родиться. Нужно собой забеременеть, нужно себя выносить в какие угодно сроки. Среди грязи и мусора, крови и пота, среди слез и страданий, между жизнью и смертью. В центре вселенной, среди невыносимой красоты этой жизни, от которой часто хочется умереть. Как-то научиться любить, раз и навсегда, чтобы этого не отменить.
После развода с отцом, мама начала бежать одиночества. Она работала переводчицей в театре, где часто проходили премьеры. Премьеры неизменно сопровождались фуршетами, банкетами и простыми посиделками с бутылкой за кулисами. Нужно отметить премьеру. Нужно отметить премьеру. Нужно отметить премьеру. Не знаю, сколько актеров и актрис спилось еще тогда, когда я ходила в первый класс. Мать отмечала премьеры с режиссерами и актерами, потом с костюмерами и гримерами, потом с осветителями, а потом с уборщицами. Это было тоскливое время, время моего отрочества. Мне все еще хотелось думать, что с моей жизнью все в порядке, даже несмотря на развод родителей. Но с ней было не все в порядке. Самыми отвратительными были субботние и воскресные дни, когда отец приводил меня в театр и оставлял ждать мать. В двенадцать ночи мне удавалось ее найти, я брала ее под руку и вела к улице Ленина. Мы ловили такси, ехали домой, на самую окраину Кишинева. Один рубль двадцать копеек. Столько стоила поездка до дома. Один рубль двадцать копеек. Один в один, всегда. Может быть, такси не въелись бы так прочно в мою память, если бы однажды мама не поскользнулась. Она упала и ударилась затылком об асфальт, когда мы подходили к машине. Я и сейчас помню этот звук, звук от удара головы об асфальт. Стоя в засохшей крови, я слышала его. Видела обмякшее, беспомощное тело, родное, мое. Чувствовала ужас и жалость. Без любви.
Ведра нужно было приносить и уносить, если маме плохо, если ее тошнило. Я носила ведра, старалась не думать о том, что все это похоже на страшный сон. Мне нужно было выжить, пока нужно было выжить матери. Ей было плохо, и становилось все хуже. Ей совершенно не хотелось оставаться дома, и тогда она начала пропадать днями, потом неделями. Все что поддерживало меня в то время, это школа с обедами, мелочь на полбатона и зеленый чай. Я засыпала в зимнем пальто и сапогах, потому что некому было топить печь, утром умывалась ледяной водой из колонки во дворе, наспех стирала воротнички и манжеты, гладила пионерский галстук и школьную форму, все, готова. Беспечное лицо, новый день. Рита, почему твоих родителей нет на родительском собрании. Потому что они очень заняты.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Хорошая жизнь - Маргарита Олари», после закрытия браузера.