Читать книгу "Нарушенные завещания - Милан Кундера"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я мог бы рассказать множество подобных историй. Подобная смена взглядов касается не только политики, но нравов в целом, восхищения «новым романом», за которым последовало неприятие революционного пуританизма, сменившегося разгулом свободолюбивой порнографии, европейской идеи, которую одни и те же люди сначала шельмовали как реакционную и неоколониалистскую, а затем подняли на щит как знамя Прогресса и т. д. И я задаю себе вопрос: помнят ли они о своих прежних взглядах? Хранят ли в памяти историю произошедших с ними перемен? Меня вовсе не возмущает, когда люди меняют свое мнение. Безухов, некогда восхищавшийся Наполеоном, стал его виртуальным убийцей, и он мне симпатичен и в том и в другом случае. А разве женщина, почитавшая Ленина в 1971 году, не имеет права выражать радость в 1991-м, что Ленинград уже не Ленинград? Разумеется, имеет. Однако перемена, происшедшая с ней, отличается от перемены, происшедшей с Безуховым.
Именно когда происходит перемена в их внутреннем мире, Безухов и Болконский утверждаются как личности; удивляют; становятся иными; разгорается их свобода, а вместе с ней их подлинное «я»; это мгновения поэзии: они проживают их столь интенсивно, что весь мир устремляется им навстречу с кортежем, опьяненным изумительными деталями. У Толстого человек тем больше является самим собой, тем ярче его личность, чем больше у него силы, фантазии, ума стать другим.
И напротив, те, кто, как я вижу, меняет свое отношение к Ленину, Европе и т.д., демонстрируют полное отсутствие индивидуальности. Эта перемена — вовсе не их создание, не их изобретение, не их каприз, не неожиданность, не продукт размышлений, не безумие; в ней нет поэзии; это всего лишь весьма прозаическое желание приспособиться к меняющемуся духу Истории. Именно поэтому они этого даже не замечают; в конечном итоге они всегда остаются одинаковыми: всегда непогрешимы, всегда думают так, как принято думать в их среде; они меняются не для того, чтобы приблизиться к какой-то внутренней сути их «я», а для того, чтобы смешаться с другими; перемена позволяет им не меняться.
Я могу выразиться иначе: они меняют свои взгляды в зависимости от невидимого суда, который, в свою очередь, тоже меняет свои взгляды; перемены в них — всего лишь пари, заключенное по поводу того, что будет завтра провозглашено судом в качестве истины. Я думаю о своей юности, проведенной в Чехословакии. Освободившись от первых коммунистических увлечений, мы ощущали каждый шажок в сторону от официальной доктрины как проявление храбрости. Мы протестовали против преследования верующих, защищали запрещенное модернистское искусство, оспаривали глупость пропаганды, критиковали нашу зависимость от России и т. д. Поступая так, мы чем-то рисковали, не сильно, но все же рисковали, и эта (небольшая) опасность доставляла нам приятное моральное удовлетворение. Как-то раз мне пришла в голову ужасная мысль: а что, если эти бунтарские выходки были продиктованы не внутренней свободой, не храбростью, а желанием понравиться другому суду, который где-то в тени уже готовился к заседанию?
Нельзя пойти дальше, чем Кафка в Процессе; он создал необычайно поэтический образ необычайно непоэтичного мира. Под словами «необычайно непоэтичный мир» я подразумеваю: мир, в котором уже нет места для индивидуальной свободы, для своеобразия личности, где человек является лишь инструментом сверхчеловеческих сил: бюрократии, техники, Истории. Под словами «необычайно поэтический образ» я подразумеваю: не меняя его сути и его непоэтического характера, Кафка изменил, переделал этот мир своей необъятной фантазией поэта.
К. полностью поглощен навязанной ему ситуацией с процессом; у него совершенно не остается времени подумать о чем-либо другом. Но, однако, даже в этой безвыходной ситуации есть окна, которые внезапно приоткрываются на короткое мгновение. Он не может спастись через одно из этих окон; они приоткрываются и тотчас же закрываются; но, по крайней мере, на мгновение, короткое, как вспышка молнии, он может увидеть поэзию внешнего мира, поэзию, которая вопреки всему существует подобно никогда не исчезающей возможности, освещая его жизнь, жизнь загнанного человека, легким серебристым отблеском.
Эти краткие моменты, когда окна приоткрываются, это, например, взгляды К.: он приходит на улицу в пригороде, куда его вызвали на первый допрос. Еще минуту назад он бежал, чтобы прийти вовремя. Теперь он останавливается. Он стоит на улице и, на какое-то мгновение забыв о процессе, осматривается вокруг: «Почти из всех окон выглядывали люди. Мужчины без пиджаков курили, высунувшись наружу, или осторожно и заботливо держали на подоконниках маленьких детей. На других подоконниках громоздились простыни, покрывала, перины, над которыми мелькали растрепанные женские головы». Затем он вошел во двор. «Неподалеку на ящике сидел босоногий человек и читал газету. Двое мальчишек качались на тачке. У колонки стояла болезненная девушка в ночной кофточке, и, пока вода набиралась в кувшин, она не сводила глаз с К.».
Эти предложения заставляют меня вспомнить описания Флобера: лаконичность, насыщенность зрительного ряда; вкус к деталям, ни одна из которых не является штампом. Эта мощь в описаниях дает почувствовать, до какой степени К. изжаждался по реальному, с какой жаждой он поглощает мир, который еще за минуту до этого затмевали заботы, связанные с процессом. Увы, передышка короткая, в следующую минуту К. уже не будет смотреть на болезненную девушку в ночной кофточке с кувшином, наполняющимся водой: его вновь закрутит вихрь процесса.
Те немногие эротические ситуации, которые есть в романе, тоже напоминают ненадолго приоткрытые окна; очень ненадолго: К. попадаются лишь женщины, так или иначе связанные с процессом: например, его соседка фрейлейн Бюрстнер в комнате, где состоялся арест; в смятении К. рассказывает ей, что произошло, и в конце ему удается поцеловать ее возле двери: «Он схватил ее, поцеловал в губы, потом стал осыпать поцелуями ее лицо, как лакает изжаждавшиийся зверь, накинувшись на воду из ручья, который он наконец отыскал». Я выделяю слово «изжаждавшийся», весьма значимое для человека, который лишился нормальной жизни и лишь украдкой, через окно, сохраняет с ней связь.
В ходе первого допроса К. начинает произносить речь, но вскоре его прерывает странное происшествие: в зале присутствует жена служителя суда, и какому-то уродливому, худосочному студенту удается увлечь ее на пол и заняться с ней любовью среди публики. В связи с этим невероятным стечением несовместимых происшествий (высокая поэзия Кафки, гротескная и неправдоподобная!) вот еще одно приоткрытое окно, откуда виден пейзаж вдали от процесса, веселая вульгарность, веселая вульгарная свобода, которую конфисковали у К.
Эта кафкианская поэзия по контрасту напоминает мне другой роман, в котором тоже рассказана история одного ареста и процесса: 1984 Оруэлла, книга, на которую в течение десятилетий постоянно будут ссылаться специалисты по антитоталитаризму. В этом романе, пожелавшем выглядеть устрашающим портретом вымышленного тоталитарного общества, нет окон; здесь нельзя мельком увидеть болезненную девушку с кувшином, наполняющимся водой; этот роман наглухо закрыт для поэзии; роман?
политическая мысль, ряженная романом; мысль, безусловно правильная и ясная, но искаженная своим переодеванием в роман, делающим ее неточной и приблизительной. Если форма романа вносит неясность в мысль Оруэлла, дает ли она что-то взамен? Освещает ли она тайну человеческих ситуаций, к которым нет доступа ни у социологии, ни у политологии? Нет: ситуации и персонажи плоские, как на плакате. В таком случае оправдана ли она хотя бы тем, что популяризирует интересные идеи? Тоже нет. Поскольку идеи, заложенные в роман, уже срабатывают не как идеи, а именно как роман, а в случае с 1984 они срабатывают как плохой роман со всем пагубным воздействием, который может оказать плохой роман.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Нарушенные завещания - Милан Кундера», после закрытия браузера.