Читать книгу "Анатомия террора - Леонид Ляшенко"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно уж меркло все. После казней на Семеновском плацу – разгром за разгромом. С неумолимой последовательностью. От этого можно было рехнуться. Из старых членов Исполнительного комитета остались двое: Тихомиров и Фигнер.
Тихомиров? Она любила его и теперь любит. Она не сочла его изменником, трусом. Им овладела болезнь – шпиономания. А Катя умоляла спастись за границей. Они уехали. Тихомиров не хотел оставаться в России, Фигнер не могла оставить Россию. Искала новых людей, соединяла тонкие, спутанные, оборванные нити прежних связей. И при этом сознавала близость «последнего дня Помпеи». Сознавая, твердила: «Иди и гибни...» Но вина, нравственная вина за участь других мучила непрестанно. А на людях она казалась неунывающей, бодрой, энергической «нашей Верой».
В Харькове встретила Сергея Дегаева. Это был старый товарищ. Его знали Желябов, Перовская. Бывший артиллерийский офицер, народоволец, участник подкопа на Малой Садовой, где заложили мину, чтоб взорвать царя. Фигнер ничего не скрывала от Сергея. Он принял ее планы, поехал в Одессу, в Николаев, привлек офицеров, поставил типографию. А месяц спустя провалился. Вместе с типографами. Мрак натекал, густел. «Скоро ль твой конец? Покоя...» Бог не выдал, свинья не съела: нежданно-негаданно Дегаев опять появился в Харькове. Он был измучен, у него тряслись руки. Ах, милый ты мой, дорогой ты мой товарищ! Сергей Дегаев рассказывал: «Я назвался киевским. Везите, говорю, в Киев, там откроюсь. Они не соглашались, я упорствовал. Наконец повезли. Едем пустырем... Знаете, перед вокзалом? Едем, уже темнело, никого. Я выхватил из кармана горсть табаку и – в глаза им, в глаза. Пролетка летит, я прыгаю. Стреляли, ничего – ушел. Ушел, и вот видите...» – «Табаком? – спросила она. – Да ведь вы не курите?» – «Не курю, – сказал Дегаев, – но загодя в тюрьме припас». И они рассмеялись.
Сергей Дегаев утверждал: «В Одессе кто-то выдает, предатель и очень осведомленный, из нелегальных». Нет ли, спросил, слежки за нею здесь, в Харькове. «Нет, – сказала Фигнер, – тут безопасно, никто не знает». Он повторил: «Нет? Вы уверены?» – «Уверена. – И усмехнулась: – Вот разве на Меркулова нарвусь».
Дегаев прихмурился. Иуда, будь ты проклят, Васька Меркулов! Тоже участник подкопа на Малой Садовой, надежным казался, из рабочих. А в тюрьме передался Судейкину, кого знал, тех и продал. Теперь шныряет в Одессе, вынюхивает прежних друзяков-рабочих, а судейкинские гончие – по пятам. Меркулов... Да где ж и Судейкину догадаться послать Ваську в Харьков, чтобы Веру-то Николаевну опознать? Полноте!
Однако именно в Харькове, именно Меркулов. И вот он – конец. Одним утешься – не было в тот день Дегаева, уцелел Сергей...
Ее вели длинными коридорами. Чиновники выюркивали глазеть на нее. Впереди качался жандарм. Широченная спина, по плечу елозит оголенная шашка.
Коридоры министерств длинны чрезмерно. В департаменте государственной полиции они всегда бесконечны. Лишь очутившись в камере, вдруг жалеешь странной жалостью, что коридоры пройдены. И пройдены, чудится, мгновенно.
Но покамест – коридоры. Не двери распахиваются, не двери затворяются, не переход сменяется переходом. Нет, будто отламываются пласты изжитого. Счет годам невелик, ей тридцать первый. Да суть-то, должно быть, в топографии местности, по которой пролегла твоя дорога.
Минуты есть, неуследимые отрезки времени кристаллизации души. Были у нее такие минуты. Одна отлилась нравственным постулатом: нерасторжимость слова и дела. Другая обозначилась мыслью, что великие поворотные решения человек должен принимать для себя сам.
Дворянский дом полной чашей, подблюдные песни, милая няня, Казанский институт благородных девиц и первый бал, неудачное замужество, завершившееся разводом. Увлечение наукой, годы в Швейцарии. И новый взгляд, брошенный на Россию. «Внезапно» обнаруживается невозможность жить без сопротивления тому, что черно. Невозможность жить, не меньше. Ничего не остается, кроме общности личной судьбы с судьбою русской революции. В этом «ничего не остается» – ничего жертвенного. Есть дело, слитое со словом. И значит, радость и полнота, полнота и честность существования, покуда оно длится. Пусть краткого, но твоего существования. Тут ни на грош показного. Все неостановимо, как дыхание. Но и оттенок аскетизма, схима: печать поколения.
Ей тридцать первый. Захлопываются двери. Не здешние, не департаментские – двери прожитого: динамитная ворожба то в Одессе, то в Петербурге; знакомства с моряками и артиллеристами, когда вслед за Желябовым создавала она военную организацию «Народной воли»; ночь на первое марта восемьдесят первого года, когда у нее на квартире у Вознесенского моста, в ярком беспощадном круге от лампы, в круге белых лиц и белых рук было ее лицо, были ее руки, собиравшие части метательных снарядов... И уже после казни царя, но еще до казни пятерых, Перовская пришла к ней. «Верочка, можно у тебя ночевать?» – «Как ты это спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?!» – «Я спрашиваю потому, что, если придут и найдут меня, тебя повесят». – «С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять...»
Захлопывались двери в бесконечных коридорах департамента государственной полиции. На плече жандарма елозила оголенная шашка.
А внизу, глубоко, на узком мощеном дворе, зацокали лошади, внизу, на дворе, покатился к воротам экипаж.
Недалеко дом: Большая Морская, одиннадцать. Софья Дмитриевна ждет ко второму завтраку. Господи, сколько уж лет супружества с этой женщиной, невзрачной, неумной, но благодушной и преданной. Во времена оны дядюшка, царствие небесное, отговорил племянника Митеньку от брака с бесприданницей Языковой. Рожденная Бибикова стала графиней Толстой, принесла графу Дмитрию немалые земли. А бесприданницу взял голландский дипломат, и никогда уж больше не видел ее Дмитрий Андреевич. Не видел и не вспоминал, признаться. До нынешнего дня не вспоминал. И вот эта Фигнер. Та же грация, та же летящая походка, тот же поворот головы. Господи, как они похожи...
Теперь, в экипаже, он был немножко раздосадован. Эка его, однако, разобрало. А он слывет угрюмым, необщительным. Хе-хе, необщительным... У него есть всегдашние собеседники: латинские классики. Он был бы счастлив запереться дома и никого не принимать. У него есть латинские классики, обожаемый сын Глебушка, единственная любовь и привязанность. А многие – он слышал, слышал – в злобе своей почитают Глебушку форменным кретином.
Ах, запереться бы в кабинете, в тишине и никого не принимать, не видеть, не слышать. Двадцать лет тому... Нет, еще раньше: то-то было наслаждение в архивных разысканиях, в изучении, пристальном и пристрастном, отношений Рима и России, католицизма и православия, как иезуиты гнездились на Руси. А потом писать настоящий ученый труд. Два тома, изданных поначалу в Париже.
Ничего так не ненавидел граф Дмитрий Андреевич, как папство. Ватикан виделся ему первейшим врагом истинной России. Теперь еще один враг. Новый враг страшнее прежнего: социализм, учение бедоносное и злокозненное.
О революции он не писал и не напишет. Время, оставляя желания, отбирает силы. Силы на исходе, мало, слишком мало земных дней. Да и те могут пресечь нигилисты. Проклиная иезуитизм, поневоле вздохнешь: вот у кого была превосходная осведомительная служба. Не чета нашей... Да, иезуиты действовали в этом смысле превосходно, не нашим чета...
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Анатомия террора - Леонид Ляшенко», после закрытия браузера.