Читать книгу "Прохождение тени - Ирина Николаевна Полянская"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец настаивал на том, что, когда началась война, они мгновенно помирились, и в свидетели себе он берет весь наш народ, охваченный единым пафосом примирения всех исторически враждующих сторон перед лицом общего врага. Так было, потому что иначе быть не могло. Он, как всегда, апеллирует к большим величинам, оказавшись достойным продуктом своей эпохи, приучившей всю страну к большим стройкам и процессам, большим тиражам и жертвам, к гигантским памятникам этим жертвам, ко всему огромному, масштабному.
Мама стояла на том, что никакого примирения не было и быть не могло. Когда отец сказал ей, что намерен снять с себя бронь и отправиться на фронт добровольцем, она, конечно же, поняла его и благословила, как женщина, провожающая на войну защитника Родины.
Отец посадил ее на ростовский поезд с каким-то высоким, ликующим, торжественным чувством к ней — он провожал жену, которая будет ждать.
Впоследствии, когда между ними начались скандалы, он постоянно возвращался к этим словам — высокое, ликующее, торжественное, — расположенным в диапазоне частот гиперзвука, на которые немедленно отзывалось гулкое эхо антонимов на инфразвуковой волне — низость, втихаря, позорно. И те и другие были слова-маски, как в комедии дель арте, где нет места оттенку, тогда как все наше существование построено именно на оттенках, на чередовании светотени, на отзвуке, невнятном бормотании и шепоте крови, а не на громогласном фонетическом каркасе слов, внутри которых якобы живет буква духа. Нет, все не так буквально, ведь речь идет не о войне и мире, а о сердце человека, которое развязывает узлы исторических событий и сплетает разорванные ткани бытия не физическим, акустическим путем, а сложными симфоническими ходами огромного оркестра, «симфонией тысячи участников», как у Малера. Да, сердце — оркестровая яма, в нем, как пчелиный рой, гудит музыка, все инструменты, которых когда-либо касалась наша мысль, продолжают звучать и после того, как дирижер убрался со сцены, так что становится ясным: время и место для музыки не играет никакой роли. В эту оркестровую яму свалено звучание скрипок, флейт, гобоев, кларнетов, валторн, контрфагота, тромбона, труб, литавр, барабанов, челесты, арфы, колокольчиков, ксилофона, бонгов, маракасов, бич-хлопушки — голоса их переплетаются, как змеиный клубок, как наш дышащий, шевелящийся внутри черепной коробки розово-серый мозг. И попробуй из этого шевелящегося комка звучаний вытащить мелодическую ниточку флейты-пикколо — она оборвется, потянуть за скрипичную струну — она лопнет, отсечь от прибоя арфы отдельную волну, разбить нашу речь на звучащие фонемы, и тотчас станет ясно, что все эти консонансы — «низость», «торжество», — кроме акустического, не имеют под собой никакого обоснования. Мама считала себя совершенно свободной и тогда, когда прощалась с отцом на перроне, и тогда, когда спустя полтора месяца после этой сцены пришло извещение о том, что он пропал на фронте без вести, и тем более тогда, когда она полюбила Андрея Астафьева.
8
В том, как Коста входил к ним без стука — с лицом, на котором была написана уверенность, что его не выставят, даже если обитатели комнаты заняты, — крылся какой-то вызов. «Здравствуйте, это я...» — с порога говорил Коста, и ему неучтиво отвечали: «Видим, что ты», — а дальше он поступал в зависимости от того, с какой интонацией это говорилось: проходил, нащупывал стул и разваливался на нем — или, сочинив какое-то срочное дело (дескать, забыл, от каких ступеней задали нам строить аккорды), застревал на пороге, чтобы чуть позже все равно оказаться сидящим перед нами, закинув ногу на ногу, с сигаретой в зубах.
— Здравствуйте, это я... — сказал он, появившись однажды на пороге нашей комнаты.
Я была одна. Писала письмо домой, забравшись на кровать с ногами, и мне не хотелось ни с кем разговаривать. Поэтому я взяла и промолчала в ответ. Удерживая дыхание, затаилась в своем углу, как разведчик, застигнутый над секретным документом во тьме вражеского кабинета. В комнате исходила исступленным светом яркая лампочка, которой было здесь тесно, — мы ее выкрутили из люстры в концертном зале; но напрасно она накалялась и грела потолок, сейчас был не тот случай. Коста настойчиво повторил:
— Здравствуйте...
Некоторое время он недоверчиво вслушивался, сомневаясь в том, что комната действительно пуста. Потом вытянул шею, повел головой по сторонам, сделал шаг, другой, третий, обошел стол, одной рукой скользя по клеенке, а другой ощупывая воздух, и вот его пальцы зависли всего в нескольких сантиметрах от моего лица, подушечка каждого смотрела мне в глаза. Рука его вблизи казалась огромной, как у Полифема. Наконец он убрал руку — и вовремя: еще б немного — и его палец угодил бы мне в глаз.
Пожалуй, я бы не вынесла собственного коварного молчания и подала голос, если б не удивление, охватившее меня за секунду до того, как он убрал свою руку. Его лицо за эти мгновения так преобразилось, что я прикусила язык. Я видела, как вечная маска иронии и высокомерия сошла с лица Коста, он походил на любопытного ребенка, пробравшегося на чердак, куда ему запрещали лазить взрослые. До сих пор лицо его, казалось, лепили и подправляли чьи-то сильные и умелые пальцы: как предок его, грузинский князь, пускаясь в путь по своим огромным охотничьим угодьям, постоянно держал руку на прикладе ружья, так Коста всегда держал наготове выражение упрямой заносчивости, точно оно могло защитить в постигшем его несчастье. Меня пронзила мысль, что он ведет себя как любой из нас, зрячих: безнадежно слепой, он тоже повинуется закону зеркал, смотрясь в которые все невольно привстают на цыпочки и делают лицо, он тоже не прочь при помощи отражения чуть-чуть подправить природу, чтобы она не слишком заносилась перед своим творением, придать ей вид законченного торжества идеи сильной воли, мужской чести и национального достоинства. Он таял на моих глазах, «идеи» одна за другой стекали с его лица.
С грацией наивного дикаря, а не слепого Коста бесшумно двигался по комнате. Пальцы его пробежали по моей тумбочке, и он осторожно и внимательно принялся за изучение вещиц, разбросанных по ее поверхности. Вот он нащупал ручное зеркальце и, раскачав в нем край комнаты, осторожно отложил его. Потом в руках его оказалась пудреница, — слабоумная улыбка композитора, нашедшего нужную музыкальную фразу, пробежала по его губам, когда он открыл ее крышку. Поднес пудреницу к лицу, дохнул в нее, и удушливое облачко пыльцы фыркнуло из-под ватки. Коста чихнул и положил пудреницу на место, после чего с еще большей осторожностью взял в
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Прохождение тени - Ирина Николаевна Полянская», после закрытия браузера.