Читать книгу "Город на заре - Валерий Дашевский"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ворчал мотор прикорнувшего у полуподвального окна хлебного фургона, и двое рабочих на минутку прекратили возню, завлеченные процессом переосмысления эпитафии: «они жили счастливо и умерли в один день».
Тогда же в результате губительно на мне сказавшегося воздействия местных вод со мною сделался приступ почечнокаменной болезни, которой отродясь не страдал (позднее мне попалась немецкая статья, в которой медицинским светилом в подробностях описывалась моя historia morbi[72]с упором на географическую перемену, неизбежную при изгнании). Обиходное и не вполне изысканное выражение больничного врача — «Роди мне камешек!» — даст читателю представление о мучениях, какие претерпевал (припоминаю одновременно со мной в приемный покой поступившего болгарина с травмой passionnel,[73]усатого и страшно вращавшего глазами), но нынче у меня на памяти совсем другое воспоминание, которое намерен предъявить.
От жесточайших болей переходя к полубредовым прострациям, как, верно, переходят от одного полюса сумасшествия к другому (ибо ночная сестра для меня не жалела одурманивающих отрав), я понемногу перешел в состояние, какое составляет промежуточную стадию блаженства у последователей королевской йоги: исключил страдание, сосредоточился на мигрировавшем внутри меня и раздиравшем мне ткани мелком и гадком предмете и потерял ощущение реальности, просыпаясь то среди вчерашнего дня, то на исходе завтрашней ночи, пока, наконец, камень не вышел, звонко ударясь о днище посудины, и вот покамест его должны были растворить или не растворить в лаборатории, дабы выяснить, подвержен ли литератор рецидиву, надо мною склонился врач, fleur d’elegance,[74]стрижка под бокс, крутой росчерк скул, профессионал (что, с позволения сказать, ценю превыше вдохновения и темперамента), возвещавший конец моему путешествию в Нирвану, а следом и палата стала обретать приличествующие ей реалии больничного застенка, в котором томились мои compagnons d'infortune:[75]двое молодых грузин, в чьи внутренности неисповедимыми путями попал песок родного побережья, старец, простертый под капельницей, и неопределенного возраста персонаж в казенном халате, исподнем белье и тапочках, необычайно услужливый, с бегающим взглядом и восковым лицом, то ли замеченным мною в промежутках между галлюцинациями, то ли мерещившимся, но бесконечно знакомым. Разумеется, я без труда распознал в нем больничного habitue[76]из тех безвредных, суетливых и покладистых юродивых, какие, точно привилегированные привидения или приживалы снуют вовне, в мелких комиссиях персонала находя себе занятие на положении ключницы или соглядатая.
И точно, он был одновременно всюду: вкатывал койки в лифты; выкатывал столики из палат; наполнял грелку грузина; сливал судно старика; приносил таблетки; уносил облатки; наконец, посещал с туалетом сопряженный курительный салон, где не курил, но становился отталкивающе красноречив, посвящая ему приглянувшегося горемыку в прогнозы на выздоровление или помирание остальных (ему доверенные вопреки любому вероятию и врачебной этике), вальяжно клонясь на сторону собеседника, точно в фигуре старосветского флирта. Прекрасно помню, как он смутился первый раз под моим изучающим взглядом (я лежал, он рыскал по своему дурацкому обыкновению, за какой-то мелочью или в ожидании некрологических новостей), между тем, как я, за неимением занятия более достойного, размышлял, может ли этот фигляр по игре случая быть наперсником судьбы?
Не зная, как толковать мое твердокаменное молчание, он усмотрел во мне человека с понятием и, позабыв остальных, повел дело так, чтобы его невразумительный маршрут соприкасался с моей придверной койкой и всякий раз, что происходило, сообщал мне, тряся головой, что старик под капельницами безнадежен соответственно изустной мере безысходности («Дедушка не жилец…», «Дедушка совсем плох…»). Я поленился сказать шуту, что мне нет до этого дела: помощь — единственная форма участия, дальше все мы предоставлены сами себе (где-то в концах громогласных коридоров скреплялись подписями бумаги на мое освобождение), и в праздных соболезнованиях посторонних не нуждается никто ни в лоне жизни, ни на пороге вечности — но все ж приподнялся на локте, сам не знаю зачем. То, что я увидел, не представляло приятного зрелища. Я не сумел бы сказать, жив ли старик, погребенный в ворохе простыней — однако, померанцевая желтизна кожи наглядно говорила о заключительной стадии цирроза и жутковатая ирония заключалась в том, что мой осведомитель, метавшийся от меня к нему, хлопотал над ним, истово заверяя в благополучном исходе («Все будет хорошо, дедушка…», «Вы еще поживете, дедушка…»), равно готовя ему место на этом свете и на том.
Был полдень, и мы были одни, не считая старика. Грузины сошли во двор погреться на сентябрьском солнышке. Не повышая голоса, я спросил, известили ли родных. Гнус отвечал, что у старика дочь, которую ждут с минуты на минуту — и, озабоченно вертя рукавами куцего халата, улепетнул в коридор. Вскоре оттуда послышались голоса и, топоча каблуками, в палату вошла дочь — неопределенных лет, неопределенной наружности, с пегой прядью в тон прошлой моде, сопровождаемая докторшей и несносным хлопотуном и совершенно разъяренная — чем? Прежде всего, она желала бы сесть (болван сейчас же подлетел со стулом). Затем она учинила докторше допросец на предмет состояния отца, в довольно общих выражениях дав понять, что ему незачем помирать на дому, тогда как здесь, на попечении науки остается пусть эфемерный шанс на выздоровление — надежда, какую практика не смеет отменять, и чем яростней шел торг, тем отчетливей мне виделось, как плащ короля Лира покрывает старика, между тем, как он сам лежал, смежив морщинистые веки, еле дыша, вовсе безразличный к происходящему. Напротив, всегда обходительный и бесконечно угодливый опекун, проявлял признаки волнения чрезвычайного, слоняясь и беспрерывно теребя поясок халата, конец которого наматывал себе на палец, поглощенный собственным суждением. Наконец, окончательно забывшись, он отстранил докторшу и, обращаясь ко всем сразу, закричал, что стариком следует распорядиться из того, что он в беспамятстве и, разумеется, помрет!
Он еще не закончил своей бедной правды, когда старик заворочался, задышал и с ужасным усилием открыл глаза, полные муки и понимания.
Где-то в позапрошлой главке я говорил читателю, что оставался слеп относительно собственной участи, как, впрочем, и ко всякой самоочевидности, eh bien,[77]развивая эту метафору, могу сказать, что в виде некоей компенсации у меня необычайно развилась иная форма интуиции, которая мне подчас служила единственным критерием действительности, Я ясно ощущал присутствие от зрительного нерва скрытого измерения, где, точно в конце летоисчисления Господня, мирно соседствовали мои божества — феи и апостолы, Шекспир и Иисус, Цезарь и Чаплин, Паганини, строители мира, герои, праматери и короли, и откуда я, Борис Г. Грейнер, серия VIII-BJI, № 552755, черпал уверенность, что мир разумен, прошлое свято и будущее светло. Это оптимистическое убеждение не только мне позволило вывести умозрительное тождество Провидения и Добра, но помогало сохранить присутствие духа, когда при выходе из больницы со мною стряслась другая беда, куда страшней, куда банальней… Природа не терпит пустоты, и в последующие месяцы я, как в чаду, пребывал в какой-то созерцательной прострации, с кривой улыбкой наблюдая, как моя пустота заполнялась фиктивными подружками, мнимыми друзьями, и ни спиртное, ни снотворное не умаляли очеловечивавшей меня душевной боли. Наоборот, самозабвенно внемля всему, что говорило о неразделенной и безнадежной любви, я терзался все более, заклиная былое, но что ни делал, воспоминания теснились передо мной… Таким образом, к Рождеству я молил Провидение об одном: послать мне силы перед лицом грядущего.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Город на заре - Валерий Дашевский», после закрытия браузера.