Читать книгу "Пастух и пастушка - Виктор Астафьев"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закругляюсь. Раз вспомнила о предках — значит, пора. Это как у твоего отца: если он выпивши пошел танцевать, значит, самое время отправляться ему в постель. Танцевать-то он не умеет. Это между нами, хотя ты знаешь.
Родной мой! У нас уже ночь! Морозно. Может, там, где ты воюешь, теплее? Всю географию перезабыла. Это потому, что я рядом тебя чувствую.
Вот как кончать письмо, так и расклеюсь. Прости меня. Слабая я женщина и больше жизни тебя люблю. Ты вот тут — я дотронулась до сердца рукою… Прости меня, прости. Надо бы какие-то другие слова, бодрые, что ли, написать тебе, а я не умею. Помолюсь лучше за тебя. Не брани меня за это. Все матери сумасшедшие… Жизнь готовы отдать за своих детей. Ах, если бы это было возможно!..
Отец твой изобличил меня. Я на сон шепчу молитву, думала, отец твой спит. Не таись, говорит, если тебе и ему поможет… Я заплакала. «Девочка моя!» — сказал он. Да ты знаешь своего отца. Он считает, что у него не один, а двое детей: ты и я.
Благословляю тебя, мой дорогой. Спокойной тебе ночи, если она возможна на войне. Вечная твоя мать-Ираида Фонвизина-Костяева».
Письмо кончилось, но Борис все еще держал его перед собой, не отрываясь смотрел на бегущую подпись матери и явственно видел ее: носатенькую, с оттопыренными ушами, в белом полушалке, сползшем с покатых плеч; и по-старомодному заколотые на затылке волосы видел, и реденькую челку надо лбом, которая всегда вызывала ухмылку учеников. Мать убрала письмо, закуталась в полушалок, раздвинула занавески на окне, пытаясь мысленным взором покрыть пространство, отделяющее ее от сына.
За окном дробятся негустые огни старенького городка, за ними угадывается темный провал реки, заторошенной льдами, и дальше — мерклые очертания гор с мрачной, немой тайгой на склонах и колдовской жутью в обвально-глубоких распадках. Тесно сомкнулось пространство вокруг городка, вокруг дома и самой матери. Где-то по другую сторону непроглядной, обрывающейся за рекой земли — он, и где-то, отделенная окопами, тысячами верст расстояния, между двумя враждующими мирами — она, мать.
Борис спохватился, свернул письмо в треугольник, изношенный по краям.
— Старомодная у меня мать, — сказал он нарочито громким голосом. — И слог у нее старомодный…
Люся не отозвалась.
Борис повернулся и увидел — все лицо ее залито слезами, и почему-то не решился ее утешать. Люся схватила жбан с этажерки, расплескивая на грудь самогон, глотнула из горлышка и прерывисто заговорила:
— Я должна о себе… Чтоб не было между нами… Борис пытался остановить ее.
— Было все так хорошо. Психопатка я, в самом деле психопатка! — вытирая лицо ладонями, будто омывая плечи и грудь, полуприкрытую одеялом, продолжала она: — Какой ты ласковый! Ты в мать. Я теперь знаю ее! Зачем войны? Зачем? За одно только горе матери… Ах, господи, как бы это сказать?
— Я понимаю. До фронта, даже до вчерашней ночи, можно сказать, не понимал.
…Матери, матери! Зачем вы покорились дикой человеческой памяти и примирились с насилием и смертью? Ведь больше всех, мужественнее всех страдаете вы в своем первобытном одиночестве, в своей священной и звериной тоске по детям. Нельзя же тысячи лет очищаться страданием и надеяться на чудо. Бога нет! Веры нет! Над миром властвует смерть. На что нам надеяться, матери?
А за окном кончалась ночь. И земля неторопливо поворачивалась тем боком к солнцу и дню, где чужое и наше войско спали в снегах.
Хата догорела, обвалилась. Куча уже хиреющего огня умиротворенно дожевывала остатки балок, пробегая по ним юрким горностаишком и заныривая в оттаявшую яму.
Люся распластанно лежала на кровати, остановившимися глазами глядела в потолок. В окне красным жучком шевелился отсвет пожарища, но комната уже наполнилась темнотою, и темнота эта не сближала их, не рождала таинство. Она наваливалась холодной тоскою, недобрым предчувствием.
— Я бы закурила, — Люся показала на этажерку. Не удивляясь и, опять же, не спрашивая ни о чем, Борис нашарил в деревянной шкатулке пакетик с табаком и, как умел, скрутил цигарку. Люся сунула руку под матрац, вынула зажигалку. Чему-то усмехнувшись, переделала цигарку, склеенную вроде пельменя, свернула ее туже и, прикурив, осветила лицо Бориса огоньком. Усмешка все не сходила с ее губ.
— Зажигалка того самого фрица. — Люся щелкнула по ней ногтем и загасила огонек, дунув на него. — Хозяина повесили в бору на сосне, а зажигалочка осталась… заправленная зажигалочка, костяная… — У Люси клокотало в горле. Она затягивалась табаком по-мужицки умело и жадно. — Девок он, между прочим, потрошил на этой самой кровати…
— Зачем ты мне это?
— О-ох, Борька! — бросив на пол цигарку, срубленно упала Люся на него. — Где же ты раньше был? Неужели войне надо было случиться, чтоб мы встретились? Милый ты мой! Чистый, хороший! Страшно-то как жить!.. — она тут же укротила себя, промокнула лицо простыней. — Все! Все! Прости. Не буду больше…
Он невольно отстранился от нее, и опять его потянуло на кухню, к солдатам — проще там все, понятней, а тут черт-те какие страсти-ужасы, и вообще…
— Чого сыдышь та й думаешь? Чого не йдешь, не гуляешь? — усмехнулась Люся и запустила руки в волосы лейтенанта. — Так и не причесался? Волосы у тебя мягкие-мягкие… Не умеешь ты еще притворяться… Мужчина должен уметь притворяться…
— А ты… Ты все умеешь?-Борис пугливо замер от своей дерзости.
— Я-то? — она опять глядела на свои руки, и это раздражало его. — Я ж тебе говорила, что старше тебя на сто лет. Женщинам иногда надо верить… — и треснуто, натуженно рассмеялась. — Ах, господи, до чего я умная!.. Ты чувствуешь, у нас дело к ссоре идет? Все как у добрых людей.
— Не будет ссоры. Вон уже светает. Окно и в самом деле обрисовалось квадратом, в комнату просочился рассеянный свет.
— На заре ты ее не буди… — прошептала Люся и замерла, поникнув. Затем подняла голову, откинула с лица волосы и опустила руки на плечи Бориса: — Спасибо тебе, солнышко ты мое! Взошло, обогрело… Ради одной этой ночи стоило жить на свете. Дай выпить и ничего не говори, ничего…
Борис поднялся, налил в кружку самогона. Люся передернулась, отпив глоток, подождала, когда выпьет он, и легонько, накоротке приникла к нему.
— Ты меня еще чуть-чуть потерпи. Чуть-чуть…
Борис дотронулся губами до ее губ, она дрогнула веками. И снова размягчилась его душа. Хотелось сделать что-нибудь неожиданное, хорошее для нее, и он вспомнил, что надо делать. Неловко, как сноп, подхватил ее в беремя и стал носить по комнате.
Люся чувствовала, как ему тяжело, неловко носить ее, но так полагается в благородных романах — носить женщин на руках, вот пусть и носит, раз такой он начитанный!
Млея, слушала она, какую он мелет несбыточную, но приятную чушь: война кончилась, он приехал за нею, взял ее на руки, несет на станцию на глазах честного народа, три километра, все три тысячи шагов.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Пастух и пастушка - Виктор Астафьев», после закрытия браузера.