Читать книгу "Ноев ковчег писателей - Наталья Громова"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моральное противостояние фронта и тыла, фронта и эвакуации, воюющих мужчин и тех тыловых крыс, которых, как считали фронтовики, они закрывают своими спинами, было так же остро в писательской среде, как и во всем советском обществе тех лет.
Среди писателей были воюющие и те, кто лишь изредка появлялись в расположении войск, пописывали отчеты и статьи в газеты; были те, кто погибал на передовой и в блокадном Ленинграде, и те, кто навещал время от времени погибающий от голода и холода город. Потом были уравнены все. В письме к Марии Белкиной в Ташкент от 30 ноября 1941 года Тарасенков писал:
Сообщи о друзьях, кто где? Маргарита уже с тобой? Крепко целуй ее. Где Пастернак, Асмус, Лапин, Хацревин? Ходит слух о гибели Долматовского. Правда ли это? Только псевдодрузьям – беглецам типа Вирты – Луговского – Соболева приветов не передавай. После войны выгоним их из ССП[104].
Пастернак поедет в Чистополь, двух писателей, Лапина и Хацревина, убьют на фронте, а Долматовскому удастся выйти живым из окружения, однако слухи о его предполагаемой гибели обойдут писательское сообщество.
Натяжение “фронт – эвакуация” уже хорошо видно из текста письма из блокадного Ленинграда. Вирта и Соболев фронт посетили и превратились в писателей, прошедших войну, а Луговского возмущенное общественное мнение тех лет называло трусом, дезертиром в глаза. Когда на всех фронтах произошел перелом, ему стали активно предлагать вылететь – “приобщиться” к военным победам, он наотрез отказался. Был сознательный выбор – оставаться вне войны и пройти то, что выпало на его долю, до конца.
В те долгие дни Луговской рассказал Марии Белкиной откровенно все, что с ним случилось на войне. Он выбрал для исповеди женщину, которая недавно проводила мужа на фронт, оставшись с грудным ребенком на руках, ни минуты не сомневающуюся в том, что место мужчины на фронте. Он открывается ей, обнажая душу.
Он много раз возвращался к своей исповеди, – рассказывала Белкина. – Главное, что он пытался донести до меня, – это ощущение, что тот шок, катастрофа изменили его абсолютно. Он не знал, что с собой делать дальше, как ему быть с собой таким, каким он стал теперь. Он словно перешел на какой-то другой уровень и, оглядываясь, не узнавал все то, что раньше окружало его. Я не жалела его, этот красивый человек вообще не мог вызывать жалости, я вдруг как-то глубинно стала понимать, что бывает и такое. Я, которая кричала всем и каждому – на фронт, на фронт, вдруг остановилась перед неведомым для меня. Я как-то вся стала внутренне сострадать его беде. Он никогда не был жалким, никогда. Его облик, прямая спина не позволяли представить его жалким, но он вдруг стал глубоко изменившимся. Исчезло все внешнее, наигрыш, актерство – он ведь и всегда немного актерствовал, позировал – и вдруг нет ничего. Белый лист, надо начинать жить сначала. А как жить?
Конечно, он держал в сознании, и что она жена Тарасенкова, и что она связана со многими общими друзьями из литературного мира; он чувствовал, что, пробившись к ней, будет услышан и ими. Но ему были нужны ее лицо, ее глаза. Ему хотелось быть услышанным той, которая не испытывает к нему никаких особых чувств и даже осуждает его.
Спустя некоторое время, уже находясь в Ташкенте, Луговской записал в своем дневнике: “Величие унижения, ибо в нем огромное рассвобождение”.
Потом в поэме “Алайский рынок” родился образ Нищего поэта, просящего на базаре милостыню у тех, кто помнит его стихи, его выступления на сцене. И вот он освободился от всего прежнего, от дешевого опыта, от лжи, от позы, от всего материального благополучия. Это настоящий юродивый: “Моя надежда только отрицанье, – говорит он. – Как завтра я унижусь, непонятно”.
26 декабря 1941 года друг Луговского по восточным походам 1930-х годов, Всеволод Иванов, находящийся здесь же, в Ташкенте, писал ему:
Дорогой Володя! Берестинский любезно хотел присовокупить меня к тому урегулированию вопроса об военнообязанных. Уф! Официальные фразы для меня все равно что питаться саксаулом.
Словом, если ты имеешь возможность сообщить мне что-либо об этом, сообщи. Я здоров; хотя и принимаю лекарство. Но это потому, что мне трудно писать большие повести – а она большая, а меня все время теребят, – гр-м статьи!.. Молись обо мне, грешном! Всеволод . Ташкентец![105]
А 2 января 1942 года в ташкентской больнице Луговской был снят с армейского учета по болезни. Ольга Грудцова в своих воспоминаниях, которые были написаны в форме письма-исповеди, письма – любовного признания к умершему поэту, писала:
Тебе передали, что Сурков в Литературном институте сказал: Луговской на фронте заболел медвежьей болезнью. Как ты плакал! Мягкий, добрый, болезненно воспринимавший зло, ты не вынес грохота бомб, крови, тебя полуживого привезли с фронта. Всем простили спокойную совесть, с которой люди устраивались в тылу, ловкость, с которой добывали брони, ты же не обязан был воевать, но тебе не простили ничего. Не простили твоих ружей и сабель, выставленных вдоль стены в кабинете, твоих рассказов о борьбе с басмачами… Они до сих пор считают, что ты их обманул. Где им понять, что ты сам в себе обманулся и что это больнее, чем ошибиться в другом! Кто из них подумал, как тебя сжигал стыд и что поэтому ты пил беспробудно. Они-то ведь никогда не испытывали позора, все они были довольны собой[106].
К началу октября почти все, кто собирался выехать, уже уехали. Но чем ближе немцы подходили к Москве, тем противоречивее вела себя власть. Граждан предупреждали: если они останутся, это будет означать, что они дожидаются немцев. Тех же, кто эвакуировался, презрительно звали дезертирами.
Все усугублялось тем, что ни радио, ни газеты не сообщали о том, что происходит на самом деле на фронтах, ц октября газеты вышли с угрожающими заголовками, к примеру: “Кровавые орды фашистов лезут к жизненным центрам нашей Родины, рвутся к Москве. Остановить и опрокинуть смертельного врага!” На улицах метет поземка.
На Центральном аэродроме Сталина постоянно ждал специальный самолет. На железнодорожной платформе вблизи завода “Серп и молот” находился специальный поезд для его эвакуации. В Куйбышеве для Сталина было подготовлено жилье в бывшем здании обкома. На берегу Волги отремонтировали несколько дач, под землей соорудили колоссальное бомбоубежище.
С первых же дней войны НКВД высылало заключенных подальше от фронта. Огромное количество составов с арестованными и ссыльными заняло железнодорожные ветки, необходимые для перевозки солдат и вооружения.
С конца сентября на Лубянке стали готовиться к подрывам, поджогам большого количества зданий. В документах ФСБ, ныне рассекреченных, приводятся списки объектов, подлежащих уничтожению в первую очередь. Правда, нигде не оговаривалось, что будет с людьми, которые останутся в домах. Единственное указание – не поджигать здания ночью, чтобы не было большой паники. К документу прилагались списки зданий НКВД:
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Ноев ковчег писателей - Наталья Громова», после закрытия браузера.