Читать книгу "Проводник электричества - Сергей Самсонов"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не поддавалось выяснению, называнию по имени вот это нечто, что звало его, Ордынского, к себе издалека, — что за незримая природа острожно-беспросветной и рвуще-раздольной страны, убогой и царственной, тянущей в грязь и резонирующей мыслимым пределом человеческого подвига.
«Суть чувства к родине, мне кажется, есть нежелание перемены участи на любую другую, — писал дед в дневниках, — то нежелание, в котором нету разницы меж внешним принуждением и субъективной волей, сродни неспособности твари покинуть ареал, растения — прижиться в чуждой почве, а какова при этом сама родина, значения не имеет: пусть мерзлое болото, пусть жирный чернозем — она никак не может быть обмененной».
Это было понятно и просто, но в последедовском, теперешнем, насквозь открытом мире смотрелось рудиментом, почти незнанием, что Земля на самом деле круглая: вот это-то Ивана и страшило, что не осталось в этом мире дома, который невозможно обменять и захотеть обжиться в новом — по той причине, что старый попросту утратил прелесть новизны, хита сезона, лидера продаж; вот так и он, Иван, как миллионы других студентов, готов был запросто пустить в расход их нынешний с матерью дом, образование продолжить в Лозанне или Лондоне, а интернат пройти в Оттаве или Берне, и так — без конца, непрерывной сменой «продуктов», условий оплаты труда, медицинских страховок, пенсионных гарантий, ландшафтов.
Это было «жить вширь и скользить по поверхности», так, будто единственной силой, задающей вектор развития, осталось вожделение к чуть более высокому качеству жизни, а если так, то очень скоро утыкаешься в бетонное «все есть и ничего уже не нужно». Дело было не в клочке земли, не в любовной привязанности к одному и тому же пейзажу и не в естественной, законной тяге к новым впечатлениям (в конце концов, авантюристов-беспокойников, которые сегодня на Аляске, завтра — в Мексике, всегда один и тот же, из поколения в поколение, незначительный процент)… нет, дело было не в морошке и гармошке, ни в коем случае не в квасной отрыжке записных, а в том, что ему начинало сдаваться, что как бы вовсе нет такой на свете драгоценности, которая была бы больше, выше, прочнее и неизменнее человеческого «я», такого нет навечного приобретения, которое нельзя бы было израсходовать быстрее человеческой жизни.
Проблему сытости Ордынский оставлял за скобками: так уж сложилось, что он сам-то жил, практически не зная перепадов уровня благополучия — все с самого начала было, халва с изюмом, белые кроссовки Adidas, специализированная школа с преподаванием на английском ряда дисциплин… и даже восхождение-обогащение отца уже как будто мало что добавило, помимо путешествий по Европе, к вещественным благам, то ли Иван был так сам по себе устроен, что разницы, тем более разрыва между добротным и «элитным» почти не замечал: пожалуй, за определенным порогом обеспеченности вся разница уже в одних названиях, а не в существенных достоинствах вещей.
И было вот еще тут что, в составе этой темы: ты тут не нужен, убирайся, не пускаем, — могли сказать ему как будто голосом страны… ну, кто? — «народ», «простые люди», «нижние слои», — давай вали туда, где сытно и тепло, туда, где лучше размножается, куда папашка твой свалил с насосанными деньгами, тебе на Оксфорд, на машинку гоночную, ты ж паразит, пиявка, вошь кровососущая… лечить он нас приехал, с жиру благородный… Какой ты русский? Для тебя Россия — рашка, большая нефтяная сиська, резервация, в которой папины рабы корячатся на рудниках.
Из песни слов не выкинуть: Иван был сыном своего отца, который вправду сделал капитал на разграблении недр и выгодной перепродаже чужого готового, на вороватых сговорах с верховной властью и совершеннейшей экономической безграмотности населения; иначе и быть не могло — причем нигде и никогда, по одному лекалу кроились Ротшильды и Морганы, Демидовы и Ходорковские… То, что начиналось бессовестным хищением, с головоломной методой ухода и увода, с кровопролитием, дачей взяток должностным, переходило в бурное развитие индустрии, в понимание, что у своих так много красть уже нельзя, нецелесообразно, нерентабельно.
Нет, нет, не в разделительной черте меж сытыми и неимущими тут все же было дело, не в мюнхенском выкорме, который ему, Ордынскому, инкриминировали, — другой была природа взаимной отчужденности: страна, которую покинул, была отделена непроницаемой стеной из совершенно прозрачного камня — все видно, каждая деталь осталась в пальцах, в нервных окончаниях памяти, но прикоснуться было невозможно, и еще долго, видно, предстояло ему скользить умом, душевным щупом вдоль нерушимого стекла непонимания, до той поры, пока неуловимая природа родины его не впустит, не признает…
Сплошная вата облаков разлезлась, расползлась (и ощущение неподвижности, запаянности в небо, в синеву, исчезло), в разрывах-окнах плыли черные квадраты распаханных полей, лоскутное мелькало будто одеяло, отделанное лентами дорог, простроченное линиями электропередач; земля, чужая, неизвестная, родная, нарастала, тянула, огнетала, и то, что чувствовал Иван, было похоже на выздоровление, свободу после заточения в инфекционном отделении, когда закружится немного голова от запахов сирени, тополиных почек, весенней дождевой земли, когда вот собственному телу сперва в диковинку процесс пронации-и-супинации, когда чуть-чуть, но все-таки не узнаёшь, на дление кратчайшее пробравшей жути, родные лица мамы и отца — как будто время описало полный круг и возвратило тебя в точку, в которой ты увидел их впервые: ну что ты, Ванечка? Знакомься, мы твои.
Ордынский подхватил объемистый рюкзак, навьючился и двинулся на выход — нескладный долговязый малый в брезентовых штанах со множеством карманов и голубой толстовке с «розой ветров»; курчавые каштановые волосы — которые если совсем не стричь, получится «баранья шапка», — еще по-подростковому припухлое и нежно округленное лицо со снегириными щеками, потешным чмоком сложенные губы, печально-преданно-доверчивые, будто у собаки, пытливо-неотступные глаза, фамильно голубые, «бабушкины», «мамины»… вид диковатый, но не злобный, не отталкивающий; вот это выражение отчужденности и неприязни не идет — комично, как распущенные губки, насупленные бровки у ребенка, которому хочется «сделать козу»… но он же, да, не может — себя со стороны; он, как всегда, на автомате напускает на отвратительно подвижное и непослушное лицо чужую, как бы чересчур просторную, не липнущую к скулам гримасу желчной скуки, не свойственной юным летам брюзгливой досады — вздыхая удрученно и презрительно кривясь: мол, он пресыщен этим всем вокруг многажды виденным, убогим, жалким, слишком человеческим.
От непосильного гримасничанья уже через мгновение ноют лицевые мышцы; настолько не дается мина прогорклой искушенности, что самому становится тут стыдно, густая краска приливает к корням волос, жжет уши… вздохнув, словно расчет артиллеристов после марш-броска, — мол, задолбался ждать у карусели с баулами и кофрами, — Иван мазнул размытым взглядом по небольшой толпе: встречающие родственники, близкие с преувеличенной, подобострастной даже оживленностью вытягивали шеи, с какой-то неестественной мечтательной растроганностью, все расцветающей и расцветающей на лицах. Все это так у них нечестно и глупо-жалко выходило (и у Ивана тоже, у него вдвойне), что никакого Эдисона тут и близко не могло быть.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Проводник электричества - Сергей Самсонов», после закрытия браузера.