Читать книгу "Крестьянин и тинейджер - Андрей Дмитриев"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты мне об этом, милый, говорил уже.
— Что, правда? Быть того не может.
— Говорил, и не раз. Ты очень любишь эту историю.
— И ты мне верила, когда я говорил?
— И верила, и верю.
— Как хорошо. Как это хорошо.
Они ушли: сначала — Серафима, потом, помедлив и в одиночестве немного ивой поскрипев, ушел Мовчун. Пора и мне, подумал Шабашов и осторожно, будто пробуя на прочность каждый свой сустав, тронулся с места. Поля, которые опять утюжил жесткий ветер, остались ныть под ветром за спиной.
Не заходя уже в театр, он осторожно зашагал к поселку «Луч», и с каждым шагом пустота внутри вновь заполнялась тяжестью, и тяжесть поднималась по ногам, и вместе с нею поднимались жар и боль. Как пережить мне то, что я сегодня пережил, с печальной гордостью спросил он сам себя и вдруг забеспокоился: отвыкшее от самого себя, вновь ставшее собою тело уж слишком быстро стало уставать. Он шел так трудно, словно и не шел, а плыл в часы отлива к берегу, и этот темный воздух, этот встречный вал его на берег не пускал, толкал упрямо в грудь, гнал вспять и отнимал остаток сил. Квадратный силуэт подстанции, из темноты изъятый тусклым красным светом сигнальных лампочек на стойках ЛЭП, манил как берег: доплывешь — спасешься… Еле дошел и сел под проводами, спиною прислонясь к бетонному забору. Вверху гудело; за забором зуд не умолкал. Хреново, вслух отметил Шабашов, и в слабом красном свете постарался разглядеть свои наручные часы. Похоже, за полночь, и если присмотреться, то уже двенадцать двадцать три. Последний поезд на Москву — в час ночи без одной минуты. Мне, чтобы встать, успеть дойти, дано минут пятнадцать. Не встану — ночевать придется здесь, под проводами. Даже в театр не смогу вернуться: немой повесит пломбу и уйдет, как только все уйдут. Если есть Бог, то там не все ушли, и кто-то задержался до последней электрички… Тогда они вот-вот появятся; не пропустить бы и окликнуть. Поднимут — и доковыляю; в вагоне оклемаюсь, не впервой. Смешно, конечно: под забором, ночью, трезвый. Скажу, что ногу подвернул; сыграть подвернутую ногу простого проще…
Шабашов мерз, старательно дышал и ждал. Он до того поверил, что вот-вот из темноты появятся идущие на станцию, что разрешил себе не волноваться. И если бы не холод кочки, на которой он сидел, если б не сырость, не озноб, соперничающий с жаром, он счел бы это ожидание уютным на свой лад. Задремывая в гуле проводов, в зудящей тишине, он с удовольствием подумал, что тяга к дреме говорит одно лишь: отпустило, приступ прошел, но все равно дремать нельзя — спешащие на станцию не смогут разглядеть тебя средь кочек у забора… Не спи, не спи, моя душа, сказал он, изгоняя сон; тот не хотел так просто уходить и даже поманил подобьем солнца над притихшим теплым морем и узким телом еще юной и незлой жены Ларисы, тихонько, чтобы гладь не потревожить, выходящей из воды, причем лицо Ларисы было не ее лицо, а Фимочки, — и вдруг несчастная простая мысль покончила со сном, едва ли не подбросила на кочке и отовсюду обдала вернувшейся мгновенно полночью: не кто-нибудь спешит сейчас на электричку, а Фимочка и эти двое. Я не смогу окликнуть их, с отчаянием понял Шабашов, они появятся сейчас, и я их не смогу окликнуть! Как я могу играть для них подвернутую ногу! Я не позволю! И они меня жалеть не смеют! Они не смеют, и мне страшно!..
Внезапно будто бы из пушки над ним ударила подстанция. Удар упал в него, как колокол, что сорвался, едва подав свой голос, с верха колокольни — и сквозь нее летит к земле, в прах сокрушая на своем пути ступеньки лестницы, стропила, перекрытия, освобождая путь наверх клубам известки, пыли и трухи.
…Я не был там; я час как спал в своей постели; я без пятнадцати двенадцать выключил приемник, приняв снотворное, чтобы не думать о каком-то неизвестном, вбежавшем, как сказал мне диктор напоследок, в захваченное здание ДК. Но и вдали, в десятках километров от платформы Саванеевка, даже во сне я слышал, как душа актера Шабашова взмывает шумно над сплетеньем проводов, как ей велят вернуться вниз, увещевая: «Не все, не все еще, не все…». Она в ответ неслыханно смелеет: «Да все! Зачем ему еще!» — вниз не торопится, не смотрит даже, ждет; и, наконец, как милость, слышит: «Что ж, тебе лучше знать, и, если ты настаиваешь, ты, так и быть, свободна». С ласковым шумом, так похожим на шелест платья или листьев, в ночи спустился мягкий и широкий, словно коридор, рукав, накрыл ее, оберегая, вобрал в себя, и, наконец, душа актера ощутила, как ее втягивает вверх тугой поток неумолимой силы. Поток тянул, она купалась в нем, смеялась и насвистывала песню о скорой встрече с домом и о том, как она будет привыкать к нему, к его простору и покою, проветривать его, и петь, и слушать эхо своих песен, и ждать гостей.
Собака встала и завыла. Так и нашли его. Линяев тронул пульс и подождал; с испугом выругался. Стеф с Серафимой принялись наперебой звонить куда положено, повсюду по своим мобильникам. Брумберг пошла, рыдая, за охранником. Русецкий, головой качая, глубокомысленно заметил Мовчуну:
— Быть может, зря вы запретили ему пить. Вот он не пил и умер; так бывает.
Пришел охранник. Поднял тело на плечо. Понес его, как если б нес ковер, к театру. Нес быстро, остальные еле поспевали; носки ботинок Шабашова бороздили хвою и листву. Пришли. Мовчун снял пломбу и зажег в театре свет. Тело уложили на спину на досках сцены. И долго ждали «скорую». Приехал врач, с ним санитары в стеганых и синих ватниках поверх халатов. Не стали сразу увозить, чай пили, что сварил немой, ждали милицию. К трем ночи появился участковый Савояров, достал планшет и сразу выяснил, что у него не пишет ручка. Ручку дал Вукотич, назад взять отказался: «Ах, оставьте…». Тело накрыли простыней, переместили на носилки и увезли в район. Вукотич позвонил и заказал такси. Мовчун решил остаться до утра — встречать Алину Николаевну. Лег спать в фойе, ни с кем не попрощавшись, не подождав, когда такси придет. Утром проснулся в девять: разбудил Линяев и сказал, что Серафима с югославом уехали на том ночном такси, с ними Русецкий; осталась Брумберг, где-то бродит или уехала домой на электричке. Попили кофе, что сварил охранник. Вдвоем пошли на станцию встречать вдову. Мовчун не выспался, молчал, покуда шли, молчал на станции, на лавке под часами. Линяев попытался с ним затеять разговор:
— Вот я все думаю о роли. О той последней сцене в «Непогоде», когда я на столешнице один. Я понимаю, стол плывет, но я не понимаю: он плывет ножками вверх или ножками вниз. То есть на голой я доске или я в рамке из торчащих ножек — и я могу за них держаться. Казалось бы, какая разница: вверх ножками, вниз ножками, — но это же совсем другая сценография, совсем другой рисунок роли… Мне кажется, что это важно.
— Да, это крайне важно, — с тоской сказал Мовчун.
Линяев смолк и до приезда Алины Николаевны не проронил ни слова. Как только она вышла из вагона электрички, Линяев первый подошел к ней, обнял и, все кивая и кивая, что-то ей в ухо прогудел. Потом перебежал на противоположную платформу — ждать электричку на Москву.
Мовчун повез вдову в район — еще на три платформы дальше от Москвы. Там целый час искали райбольницу. В морге пахло, и Зеленов, патологоанатом, сказал, что холодильники текут, поскольку снова отключили свет. Достал бланк справки; убедился, что не пишет ручка; Мовчун отдал свою. Алина Николаевна пила валокордин на сахаре. Из пузырька роняла капли на кусочек рафинада, но все не попадала и обкапала себе пальто. Мовчун простился с ней в вагоне электрички на Москву. Из разговоров в тамбуре он понял, что в Москве был штурм. Без всякой надобности, лишь бы скорей избавиться от запаха валокордина, вновь вышел на платформе Саванеевка. На площади купил бутылку пива, но и оно несло валокордином. Двумя глотками выпил половину, и тотчас рядом с ним притормозила желтая «акура». Черепахин был в костюме, галстуке и сильно возбужден:
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Крестьянин и тинейджер - Андрей Дмитриев», после закрытия браузера.