Читать книгу "Моя столь длинная дорога - Анри Труайя"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приступая к работе над трилогией, я предполагал ввести в роман историю, но я вовсе не собирался писать исторический роман. По моему замыслу, герои книги играют самые незначительные роли в драме, в которую вовлечена их родина. Поэтому я старался показать Русско-японскую войну, Первую мировую войну и революцию через такие не связанные между собой события, которые мои герои могли пережить как затерянные в толпе свидетели, а не как главные действующие лица. Я исключил из состава исполнителей премьеров: генералов и вождей народного движения – и отдал предпочтение актерам на вторые роли. Я не позволял Истории вытеснять из моего повествования конкретные истории моих персонажей, или, точнее, я показывал Историю через судьбу каждого из них.
Разумеется, не могло быть и речи об издании подобного произведения в годы оккупации. Прежде всего, не было бумаги, а для печатания моей трилогии ее нужно было очень много. И потом, немецкая цензура не разрешила бы публикацию романа, действие которого происходит в России, пусть даже и при последнем царе. Так что я писал в никуда. Много раз я говорил себе, что рукопись моя никогда не будет закончена или погибнет при очередной бомбардировке. И действительно, первый том трилогии, «Пока стоит земля», был опубликован только после Освобождения в 1947 году, второй, «Сума и пепел», в 1948-м, а третий, «Чужие на земле», в 1950-м.
Мои самые близкие друзья, конечно, познакомились с трилогией задолго до ее выхода в свет. Я читал главу за главой Анри Пуадено, его горячее одобрение поощряло меня продолжать работу. Я показал также рукопись Клоду Мориаку, вернувшемуся из Малагара, и он восторженно отозвался о ней. Его юношеский пыл воодушевил бы и паралитика! В начале 1943 года он передал первую тысячу отпечатанных на машинке страниц на суд своего отца.
Франсуа Мориак проглотил их за два дня и пригласил меня к себе для беседы. В его большом с белыми стенами кабинете, все углы которого заполняли книги, было очень холодно. Слабый свет ненастного дня проникал сквозь стекла высоких окон. Мы устроились в соседней комнате, где чугунная печка, горбатая и черная, давала совсем немного тепла. Я неоднократно встречался с Франсуа Мориаком до войны и нашел, что он изменился со дня нашей последней встречи: исхудал, ссутулился, кожа приобрела пергаментный оттенок. На узком сухом лице сверкали лихорадочным блеском разного цвета глаза. Он сел, скрестил ноги, и тотчас принялся разбирать мою работу. Мнение его оказалось более чем благоприятным. Я перевел дух, грудь моя задышала свободнее. Похвалы, советы, критические замечания, произносимые его хриплым, прерывающимся голосом, взволновали меня больше, чем я предполагал. Я был счастлив, что Франсуа Мориак говорит о моих героях как о живых людях, с которыми он расстался на время – для того, чтобы поговорить о них со мной. Он поделился своими планами, опасениями, признался, как трудно ему сосредоточиться на литературной работе, когда война сотрясает мир. «Если немцы победят, я откажусь от творчества, откажусь без сожаления, без гнева, – сказал он, – но они не победят! Я оптимист, я верю в победу над фашизмом». Его длинные костлявые пальцы уже крутили ручки радиоприемника: наступил час новостей Би-би-си. Сквозь треск помех прорвался к нам голос из Лондона. Франсуа Мориак склонил свою птичью голову, сложил, зябко поеживаясь, руки на коленях и весь обратился в слух. В конце передачи он вполголоса произнес: «Когда-нибудь нам, наверное, трудно будет поверить, что мы сидели вот так вдвоем в этой комнате, ловя слова надежды с той стороны моря. Как можете вы писать, услышав все это? Надо ждать, неизменно ждать…» Я не отрываясь смотрел на него в эту минуту и чувствовал, что никогда не забуду его печальное, встревоженное лицо, сумеречный свет, падающий из окна, и острый запах угля, тлеющего в печке.
Зажав под мышкой рукопись, я направился домой, охваченный гордостью оттого, что удостоился доверительных признаний Франсуа Мориака, и беспокойством, вызванным его словами о тщетности всякой писательской деятельности во времена лжи и бойни. Через несколько недель после этой встречи в одной из клиник Булони моя жена родила сына, Жана-Даниэля.
На другой день после его рождения район подвергся сильнейшей бомбардировке. Тревога следовала за тревогой. Только через два дня я смог зарегистрировать нашего ребенка в мэрии. В бюро записи актов гражданского состояния толпились несчастные плачущие люди, опознавшие в морге тела своих близких. Франсуа Мориак был прав: все труднее становилось заниматься красотами литературного стиля. С новорожденным младенцем на руках у меня было в два раза больше оснований бояться будущего.
В войне тем временем происходил перелом в пользу союзников. Освобождение Сталинграда, кампания в Тунисе, высадка в Сицилии, капитуляция Италии – все предвещало близкий конец войны. После взятия Рима очередь была за Парижем. И, наконец, высадка в Нормандии! Тем временем я оставил службу в префектуре, чтобы целиком посвятить себя моему роману, хотя у меня не было никакой уверенности в том, что он когда-нибудь увидит свет. Моя писательская работа и мое человеческое существование представлялись мне равно бесцельными. Все зависело от новостей с фронта.
С каждым сражением с запада к Парижу приближались войска союзников. Зенитная артиллерия отражала налеты невидимых самолетов. Парижане жили впроголодь, стояли в очередях и то и дело кидались к радиоприемникам. Я сам жил от сводки до сводки, как наркоман живет от укола до укола. Прошел слух, что союзники вступили в долину Шеврез. Помню, однажды громкие крики на улице оторвали меня от бумаг и книг. Люди вопили: «Вот они! Вот они!» Не помня себя, бросился я к освободителям, но увидел мчавшихся по улице гонщиков-велосипедистов в разноцветных майках. Собравшиеся люди аплодировали, кричали. С тяжелым сердцем я вернулся к себе. Я жил тогда в небольшом домике на авеню Гурго возле площади Перер. Париж задыхался от жары и пыли, умирал от тревоги. Немцы реквизировали велосипеды, метро не работало, и кварталы, почти не связанные между собой, превращались в захолустья; мало-помалу дух патриотизма воцарялся в мэрии, в церковном приходе, на улице – новая манера ощущать Францию. Сначала закрыли метро, потом прекратили подачу газа. Электричество отключали на весь день и включали в половине одиннадцатого вечера. Внезапно вспыхивали лампы, подавали голос радиоприемники. Сводки становились все более и более ободряющими. Но немцы упорно цеплялись за Париж. Полицейские бастовали, почтовики прекращали работу, газеты закрывались одна за другой в атмосфере всеобщего равнодушия – весь административный аппарат города трещал снизу доверху, и дезориентированные парижане задавались вопросом, как долго они смогут жить без руководителей, без продовольствия, в обстановке полного беспорядка в силу одной лишь привычки. Домашние хозяйки наполняли водой ванны, велосипедисты привозили на прицепах жалкие овощи, продавали их на скорую руку и быстро уезжали. Через громкоговорители, укрепленные на черных автомобилях, немцы объявляли: после наступления комендантского часа в девять часов вечера патруль будет стрелять в прохожих.
И вот густые толпы людей заполнили площадь Этуаль, чтобы присутствовать при бегстве оккупантов. На этот раз ошибки не было: они удирали. Поразительный парад: старые грузовики, санитарные автомобили, мотоциклы, танки, велосипеды, частные машины, нагруженные мебелью и буханками хлеба, машинистки в перемешку с солдатами – серо-зеленый поток, текущий по авеню к выезду из города вдоль расставленных немцами указателей. На следующий день на улицах шли бои. Из квартала в квартал новости передавались по телефону: «Они атакуют Военно-морское министерство… ФФИ[20] заняли ратушу и префектуру полиции… „Мажестик“ осажден…» Однако бронетанковые войска генерала Леклерка запаздывали. Американцы, по слухам, решили двигаться в обход столицы. В течение пяти дней ФФИ держались за баррикадами из мешков с песком и булыжников, вывороченных из мостовой. Силы их были на исходе, боеприпасов не хватало. Смогут ли они удержаться, если немцы пришлют подкрепление? Не слишком ли рано они поднялись? Верно ли, что все станции метро, мосты, все общественные здания заминированы и по приказу немецкого коменданта Парижа город будет до основания разрушен? Вечером 24 августа я долго бродил по восставшему городу, вернулся домой вконец разбитый и снова сел возле радио. Неожиданно включили электричество, я повернул ручки приемника и услышал сдавленный от волнения голос: «Господа кюре, звоните во все колокола… Первые поздравления бронетанковой дивизии генерала Леклерка на площади Ратуши…» Я выскочил на улицу прежде, чем до меня дошел смысл сказанного. Вокруг царили мрак и тишина. Не ошибся ли я? На другой стороне улицы прогуливались консьерж с женой. Я бросился к ним: «Вы слышали?» Нет, они ничего не слышали, они не хотели мне верить и предложили подняться на крышу дома: там была терраса, возвышавшаяся над городом, и оттуда можно было лучше разобраться в обстановке. Несколько жильцов присоединились к нам. Мы поднялись на девятый этаж по черной лестнице, освещаемой карманным фонариком консьержа. На самом верху он открыл дверь, и я вышел на не огражденную перилами платформу. С вершины этой башни передо мной открылся ночной Париж, мрачный и грозный. Тусклые траншеи улиц разделяли блоки домов, трубы на крышах торчали, точно зубья гигантского гребешка. Ни огонька вокруг. И кладбищенское безмолвие. Лишь звезды поблескивают над мертвым городом. Но вдруг среди созвездий мелькнула ракета. Где-то вдали раздался тягучий и глухой звук металла – как будто звонил колокол затонувшего города. Гул его поднимался из глубины веков. Колокол замолк, но ему тут же ответили другие колокола. Из всех уголков города поднимался, рос, усиливался звон колоколов, возвещавших Освобождение. Как в ночь Рождества Христова. Вспыхивали, освещая крыши, трехцветные ракеты. Прожектора белой кистью разрисовывали небо. Слышалась пальба. А все эти люди внизу, спавшие в своих домах, – они еще не знали доброй вести! Как предупредить их? Я наклонился над бездной и увидел, что на улице, недавно темной и безмолвной, засветилось одно окно, затем другое, огоньки вспыхивали здесь и там. В кукольных квартирах заметались китайские тени, радиоприемники выкрикивали весть о победе, телефонные звонки прорывались сквозь перегородки. Никогда бы я не поверил, что на такой высоте столь отчетливо будут слышны человеческие голоса, доносившиеся с нижних этажей. Словно я присутствовал при пробуждении игрушечного города. Теплая ночь, равнодушные звезды, звон колоколов, гул пушек, обрывки разговоров, пробивавшиеся сквозь общий шум, трехцветные ракеты в небе – все это было так сверхъестественно, что я стал сомневаться в реальности моего присутствия на крыше. И тут слева от меня, где-то вдалеке, детские голоса запели «Марсельезу». Изумившись, я вспомнил, что совсем рядом, на улице Эжен-Флаша, находится Дом юных певчих из общины «Деревянное Распятие». Собравшись в саду, они на свой лад славили Освобождение. Их чистые голоса возносились в восторге, объединявшем небо и землю. Никогда прежде «Марсельеза» не потрясала мою душу так, как сейчас – в великую ночь сражения и победы. Вокруг меня на крыше незнакомые люди поздравляли друг друга, смеялись, обнимались. Взволнованный до слез, я спустился к себе и позвонил родителям. Они все знали от соседей. Радость их была равна моей. Мать передала трубку отцу, и он тоже поговорил со мной. Долго по-русски они оба горячо обсуждали со мной первые признаки французского возрождения. Можно было подумать, что они присутствуют при освобождении Москвы. Сразу же я позвонил брату, Анри Пуадено, Мишель Моруа. Они уже все знали. Я не спал всю ночь…
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Моя столь длинная дорога - Анри Труайя», после закрытия браузера.