Читать книгу "Сон Бодлера - Роберто Калассо"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть еще одна тревожащая параллель. Именно в то время, когда Бодлер жил в Брюсселе, исходя желчью и горечью, Гюго тоже решил туда переехать. Два поэта вдруг покинули океан — чем не тема для диссертации? Ядовитый хроникер Бодлер не преминул отметить это событие: «Кстати, последний [Виктор Гюго] намерен перебраться в Брюссель. Он купил дом в квартале Короля Леопольда. Не иначе, поссорился с Океаном: либо ему надоел Океан, либо сам Океан устал от него. Надо ж было ставить дом на краю утеса! Что до меня, одинокого, брошенного всеми, я продам домик моей матери разве что в самом конце жизни. А пока мне гордости у Виктора Гюго не занимать, и таким глупцом [bête], как он, я ни за что не стану. Жить хорошо всюду (были бы силы, книги и гравюры), даже близ Океана».
Нет никаких свидетельств того, что Бодлер стремился завести семью (нет даже вздоха, как у Флобера: «Ils sont dans le vrai»[64]). В лучшем случае он жаждал мирной домашней жизни, упорядоченной и однообразной, в отличие от своей безумной повседневности. Слишком короткие наезды к матери в Онфлер были единственным подобием движения в этом направлении; там он вел себя как престарелый супруг, чье спокойствие нарушали временами лишь судебные исполнители, время от времени стучавшие в дверь «игрушечного дома». После того как ему исполнилось сорок, Бодлер не упускал случая назвать себя стариком. Появилась первая седина, которую он вздумал подчеркнуть пудрой, чтобы сравняться годами с Каролиной. Пожалуй, так они могли сойти за пару, удалившуюся на покой в провинцию. Однако он потом повинился перед ней в этих «старческих глупостях».
В некоторых стихотворениях, дополнивших «Цветы зла» во втором издании 1861 года, какой бы ни была тема — от «Плаванья» и «Лебедя» до «Семи стариков» и «Старушек», — чувствуется перепад давления. Показания барометра взмывают до последнего деления, что предшествует нестерпимому. Путь один: на несколько шагов дальше в сторону «жестокости». Бодлер отмечал это с невозмутимой иронией: «Я подражаю Николету, чем дальше, тем свирепей». Николет был комиком и для привлечения публики всегда доводил свои остроты до крайности. В ходу была поговорка: «Все колет и колет, как Николет». Постоянный надрыв — был ли у него предел? Бодлер не преминул уточнить и это, написав своему издателю Пуле-Маласси: «Новые „Цветы зла“ окончены. Они крушат все, словно взрыв газа в мастерской стекольщика».
Бодлер был денди во всем, и особенно в моменты краха. Ничто так не напоминает его добровольное изгнание в Брюссель, как последние годы Браммела в Кане. Преследуемые кредиторами, они оба с извращенным мазохизмом выбрали себе самое что ни на есть убогое пристанище, внушавшее им невыразимое отвращение. «Тоска» — оберег «Цветов зла» — восходит не только к Рене де Шатобриану. Наиболее проникновенно и горько звучит это слово в письме Браммела из Кана, где он повествует о своих скитаниях «по безлюдным краям тоски». Упадок сил Бодлера в Брюсселе отмечен lapsus calami[65], знаком надвигающегося кризиса. В одном из множества писем он неустанно твердит о договорах на свои произведения и, подразумевая, что его критические статьи «легко расходились» (d’un débit facile), пишет «d’une défaite facile» — «легко разрушались». Вот оно, предвестье скорого краха.
«Головокружения и внезапная потеря равновесия» — так Бодлер рассказывал Сент-Бёву про свой недуг, который призван был одолеть его спустя несколько недель в Намюре. В том же письме он сформулировал (имея в виду надменных авторов вроде Тьера и Вильмена) первый вопрос, который следует задать любому, кто читает книгу или рассматривает картину: «Способны ли эти господа ощутить озарение и очарование, навеянные произведением искусства?»
15 марта 1866 года Бодлер вернулся в Намюр — главным образом для того, чтобы полюбоваться церковью Сен-Лу, жемчужиной, сверкнувшей в кромешном ужасе Бельгии. Обходя с друзьями Ропсом и Пуле-Маласси исповедальни церкви («Все они поражают разнообразием, утонченностью и пышностью, свойственными новой античности»), он споткнулся и упал. Но не стал смеяться над собой, как следовало бы ожидать от Бодлера-философа. Нет, он заверил друзей в том, что всего-навсего поскользнулся. Однако же это было предупреждение: поправиться ему не суждено. Падая, Бодлер попытался удобно устроиться на смертном одре, ибо церковь Сен-Лу была для него «жутким и роскошным катафалком». Точнее: «Внутренностью катафалка, расшитой черным, розовым и серебристым». Он хотел окончить жизнь в том месте, которое напоминало его поэзию, ибо она в не меньшей степени, чем Сен-Лу, являет собой «мрачное, утонченное чудо».
Оба раза (первый — когда в двадцать четыре года пытался покончить с собой — и второй — когда писал длинное, неосознанно завещательное письмо за несколько дней до падения в Намюре) Бодлер выбрал адресатом нотариуса Анселя. Этот невыносимо хороший человек был «страшной язвой» его жизни и, в силу темных причин, брал на себя роль исповедника, а в случае чего — и провожатого в последний путь. Не просто же так Бодлер называл его «единственным другом», которого имел право «оскорбить». В заключение письма Бодлер устроил словесный страшный суд своей эпохе. Суд, перед которым, учитывая все обстоятельства, можно лишь покорно склонить голову: «За исключением Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Мериме, де Виньи, Флобера, Банвиля, Готье, Леконта де Лиля, все современное — дрянь, которая приводит меня в ужас. Ваши академики — ужас, ваши либералы — ужас, добродетели — ужас, пороки — ужас, ваш гладкий стиль — ужас, прогресс — ужас. Никогда не говорите мне об этих пустобрехах». Множество порицаний в адрес собственной эпохи прозвучало с той поры. Но никого почему-то не приводил в ужас «гладкий стиль».
Многочисленные попытки подвергнуть Бодлера психологической вивисекции ни к чему не привели. Психология не дотягивает до литературы. Бодлер же перешагнул ее. Несомненно, за каждым его высказыванием стоит характер человека, духовный климат, определенное мироощущение. Выходя с выставки, посвященной Бодлеру, Чоран вспомнил, что как-то в одной из своих книг написал на румынском: «От Адама — до Бодлера». Балканская гиперболизация? Да нет, пожалуй, вполне справедливо.
Энгр принадлежал к числу тех редчайших людей, сущность которых целиком сводится к гениальности. Остальные его черты — нетерпимость, ограниченность, высокомерие, напыщенность — легко могли бы стать предметом нападок. Гений уравновешивал их с «фатальностью», которой, по мнению Бодлера, Энгру как раз недоставало. Вопиющая нелепость. Без живописи Энгра девятнадцатый век был бы лишен того металлического абстрактного света, который, не будучи ни естественным, ни потусторонним, ни искусственным, чем-то близок к утрированной реальности работ Элинги[66] и Торренция[67].
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Сон Бодлера - Роберто Калассо», после закрытия браузера.