Читать книгу "Соколиный рубеж - Сергей Самсонов"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели напротив друг друга – потерявшие сына и брата, одного человека, но каждый – по-своему. Одиночество, может, и рвалось из обоих, но мы не искали спасения друг в друге. Может быть, и искали, но поздно. Я не простил ему его евгенистического, не рассуждающего отвращения к Руди: «Как ты смел быть навыворот не таким, как я ждал?» Я не простил ему измены, вернее, оскорбления, нанесенного им матери: я был совершенно не против бедового Эриха, уж коли Руди мне никак не удавалось затянуть в свои разбойные проказы и воинственные игрища, я получил еще одного брата, единокровного сообщника по мыслям о полете, это здорово… Но мы же требуем от собственных родителей совершенной любви, и если их любовь друг к другу не выдерживает общедоступных искушений жирной новизной: «Хочу другую, и вон ту, и всех», – то, значит, и не было этой любви, то, значит, и ты не вполне настоящий.
Любовь нашей матери означала: «Ты – царь», и мне казалось, что отец продал это свое первородство за миску помоев. Мать приняла испуганного Эриха в свой дом, но вот отца к себе уже не подпускала, и я, разумеется, был на ее стороне: отец упал в моих глазах, а Эрна не покинула изначальной своей высоты.
Я, разумеется, не верю в алхимическую связь души и лимфатической системы человека, душевного страдания и рака (не говоря уже о том, что эти самые «страдания» были свойственны матери, как угрызения совести ласточке), но когда она вдруг заболела, я не мог себя вытащить из убежденности, что отец виноват в совершившемся, что с его отдаления, отлучения от матери, с непоправимого разрыва двух людей, которые втравили меня в мир, начала незаметно слабеть, иссякать ее сила. Может быть, мне тогда было жизненно необходимо найти виноватого. Ну, того, кому можно хорошо досадить, сделать больно за то, что нашей матери больше не будет. Удаленный, невидимый, слабослышащий Бог в этом смысле меня не устраивал.
Я не простил отца тогда, а теперь было поздно, я вырос из его неподвижной, опиленной жизни, слишком долго мы прожили врозь, соседями по крови, по родству, как есть соседи по купе, пансионату, и никакое запоздалое объятие-тиски – даже если пихнет в спину горе – ничего не раздавит внутри, не вернет нам единственных дней, многих лет, на протяжении которых мы молчали – молчали, даже если о чем-то разговаривали.
Смерть Руди чугунной плитой притиснула меня к нему – живому, одряхлевшему напоминанию о прошлом, о том, что в изначальный замысел природы или Бога обо мне тогда, со смертью матери, закралась какая-то непоправимая ошибка. В учебниках психиатрии и романах Достоевского убийцы возвращаются на место преступления (негасимое адское пламя, что-то там «вопиет»), а я был как увечная собака, приковылявшая на двор, где когда-то резвилась счастливым щенком и тогда же была искалечена. Тогда я ощутил себя несправедливо обворованным, а сейчас, сидя перед отцом, вдруг подумал, а вернее, увидел с какой-то окончательной резкостью: именно то – неизбывное, неубиваемое – ощущение несправедливой беды, откровение смерти, отнятие любви и толкнули меня, выражаясь газетным языком для дебилов, «в объятия национал-социализма»; смерть втащила в меня свои бороны, плуг – все во мне уже было распахано под грядущие всходы. Я подумал: я – не исключение, а такой же, как «все». Все германцы отцовского и моего поколения, без сомнения, были отмечены этой дырой, этой детской обидой, этим ранним лишением материнской любви; каждый зажил с отчаянным чувством сиротства, с пониманием того, что ты брошен, что никто за тобой каждый миг не следит, никому ты не нужен, как матери. Каждый вдруг возомнил или ясно почуял, что он обделен самым главным, обездомлен, унижен – нищетою, войною, инфляцией, равнодушной надличною силой, природою, Богом. Голый зад и урчащее брюхо, разоренная ферма, разбитый завод, смятый гусеницами виноградник, затопленный флот, переломленные палаши и оторванные эполеты – не имеет значения, где именно у тебя нарывает, кровит, важно то, что из всех выжгли чувство, инстинкт совершенства вот этого мира, и немцы захотели его изменить или хоть наказать его, высечь. Так, как есть, продолжаться не может; если все так и будет идти, лучше сдохнуть, не жить, не рождаться вообще, и мы выбрали высшую меру протеста – убийство. Мы нашли себе новую мать, мы стали любящими сыновьями смерти.
Явившаяся по звонку отца степенная старая Клара, придавшая своим рептильным складкам положение «скорбь», подала нам коньяк и нормальный человеческий кофе, спросила, не угодно ли чего-нибудь еще, и Тильда, не коснувшись чашки, сказала, что хотела бы оставить нас с отцом одних. Отец попросил экономку показать гостье комнату и, проводив поднявшуюся Тильду глазами осчастливленной собаки, бросил раздраженно:
– Почему ты мне не сообщил, что приедешь в Борхвальд не один? В доме – молодая женщина, а я предстаю перед ней в самом непритязательном виде. – Дернул ворот халата, широко обнажив коричневую жилистую шею. – Ладно, к черту. Я рад. Рад, что ты наконец внял моим бесконечным мольбам и задумался о законной жене. Она совершенна – что тут еще скажешь? Я знал ее отца, это был человек строгих правил. Достойнейший род.
– Я рад, что вы одобрили мой выбор. По всем внешним признакам, она не ухудшит нашу породу. Но знаете, мы все-таки не лошади, человеческая же генетика – настолько темная и неизученная область, что я не могу гарантировать вам рождения здоровых, сильных мальчиков.
– Ну хватит! – рявкнул он и, высоко перешагнув порог бесстыдной детской жалобы, обнажил свою душу, нутро: – Ты остался один у меня. Да! Меня только это заботит. Ты, ты! Я свое давно прожил, впереди – только манная каша и смерть в отмеренных мучениях. Но, мальчик мой, сколько можно тебе повторять: в пределах рода ты бессмертен. Все, чего я хочу, – это чтобы ты жил. Наша кровь – это не обсуждается!
– Ну возможно, отец, у меня уже есть дети где-то в Германии или в России, и я просто не знаю о них.
– Ты до сих пор не можешь мне простить… – привычно сморщился от впившегося камня, который все не переваривался в нутре, годами обрастая едкой слизью и врезаясь, стоит нам обернуться на мать.
– Нет, отец, никаких обвинений. Это все мой проклятый язык. Простите меня. Вы знаете, я просто понимаю про себя слишком много такого, что не дает мне права думать о потомстве. Мне кажется, что немцы вообще теперь не вправе делать новых людей.
– Что значит «не вправе»? Из-за чего – из-за войны? – спросил он с презрением. – Кому когда война мешала? Наоборот, подхлестывала, нет? Ты сам был зачат за неделю до моего отбытия на фронт. Ты думаешь о том, что будет с Германией завтра? О нашем поражении, позоре? О том, где и на что будут жить твои дети?
Он не мог не увидеть, что я уже не состою из уверенности, непрерывного чувства, что я – настоящий, и, конечно, он мог объяснить мою внутреннюю пустоту приближением красной клокочущей жижи к Берлину. Объяснить – тем, что я со своими люфтваффе уже не способен удержать над Германией небо. Но я видел, что он понимает, что мое омертвение не сводится к «обреченности на поражение», что меня проломила не только смерть Руди.
– Да, русские раздавят нас. Теперь, когда их танки прошли по топям Белоруссии, как по Унтер-ден-Линден, счет пошел на недели, часы. Ближе к пятому году войны их генералы наконец-то научились концентрическим ударам и охвату. Очаровательное дерзкое, непредсказуемо прямолинейное решение. Ты знаешь, что я говорил об этом еще до начала всего. Фюрер слишком боялся, что Сталин нападет на нас первым. Как будто из этого следовало, что нам надлежит идти на Москву, как будто финны нам не показали, как можно обескровить этого медведя. Это вопрос своей земли, мой мальчик. Никто и никогда не мог осилить русских на их территории… А, черт, к чему теперь все это стариковское брюзжание? Теперь, когда мы потеряли пятьдесят дивизий, тем более надо спешить. Ты слышишь? Ты должен все сделать сейчас. А иначе зачем ты связал свою жизнь с этой женщиной, зачем потащил за собой, зачем дал надежду, что все будет так, как ей мнилось, как у ее прекрасной матери с ее достойнейшим отцом? Или ты хочешь ею закрыться от своей пустоты, хочешь, чтобы она пожалела тебя? А кто пожалеет ее? Через матку, мой мальчик, – через что же еще? Ты видишь все немецкое ничтожество, ты видишь нашу… скажем так, неправоту… а, черт! Ты видел в России, что мы убиваем слишком много гражданских, слишком много детей, и ты решил, что и своих ты зачинать не должен?
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Соколиный рубеж - Сергей Самсонов», после закрытия браузера.