Читать книгу "Скрещение судеб - Мария Белкина"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь остается приклеить на эту справку фотографию, а в паспортном столе мне на нее еще одну печать поставят, а потом буду всю жизнь носить ее за пазухой, так как она “при утере не возобновляется”. Теперь я здесь получу “чистый паспорт” и на основании его буду добывать московский паспорт, так как мой год рождения нужно исправить (у меня везде 1913). Таким образом, получив четвертый за год паспорт, я успокоюсь…»
…«На дворе был июнь, на Енисее ледоход», и первым пароходом, новеньким, нарядным пароходом «Балхаш», маневрирующим среди льдин, которые Енисей нес к океану, Аля уплыла из Туруханска.
* * *
Москва. Наконец-то – Москва. Город ее детства, город ее матери. Ее город! «Когда-то сказала: – Купи! – Сверкнув на кремлевские башни. Кремль – твой от рождения. – Спи…» – говорила Марина Ивановна маленькой Але, даря ей Москву.
Да, за эти шестнадцать отнятых лет у Али вполне могли бы вырасти дочь или сын, внук или внучка Марины Ивановны, и уже могли бы заканчивать школу, и было бы кому передать Москву!
– В нотариальной конторе пожилая машинистка, снимая копии[194], сказала мне: «16 лет! Какое безобразие! Как хорошо, что это кончилось! Желаю вам много, много счастья…» – рассказывала Аля. – Я была ошеломлена и очень тронута, а старый-престарый сухарь нотариус, заверяя копии, сказал: «Надо десять копий снять, а не две, и разослать тем, кто вас посадил!..»
Москва начиналась с Мерзляковского. Мерзляковский в те летние месяцы был пуст – тетки жили на даче, и Аля в их крохотной «норке» была полной хозяйкой. Она стащила с одного «многослойного ложа» все матрасы, одеяла, подушки, переложила на другое «многослойное ложе» и просиживала ночи напролет на полу перед кованым сундучком Марины Ивановны, с которым та уехала из Москвы в эмиграцию, с которым вернулась в Москву. Днем Аля мытарилась в прокуратуре, добиваясь реабилитации отца, а ночью…
«…а ночью сижу с мамиными рукописями. Вместо того чтобы хладнокровно разбираться в них, только и делаю, что читаю и плачу и хватаюсь за голову. На днях нашла ее самую последнюю фотографию, на профсоюзной книжке, где взносы уплачены по август 1941, а умерла она 31 августа…» – писала она Лиде Бать.
И позже ей: «…главное – разбираю мамины рукописи. Поскольку могу установить – сохранилось большинство, но кое-чего явно нет. Пока нашла 64 тетради (черновые, чистовики и записные книжки). Из этого сундучка, окованного железом, как из ящика Пандоры, встает вся та жизнь, которую я в себе держала, тоже, как в ящике, и не давала ей ходу. Выйдя из сундука, мамина жизнь туда не возвращается больше, над этим не закроешь крышку. Все это сильнее меня – и живее меня, живущей. Перечитывая то, другое, хватаюсь за голову…
Вот мы и встретились с нею вновь. И я, живая, нема в этой встрече – говорит только она…»
И говорить ОНА теперь будет уже до конца Алиных дней. ОНА настигла ее! Своей жизни у Али не будет… Тогда, наконец всерьез прикоснувшись к архиву матери, Аля с отчаянием и душевной болью прежде всего выхватывает разбросанные между строками переводов скупые сведения о тех месяцах жизни Марины Ивановны, которые провели они врозь… И каждое слово вычитанное и каждое слово услышанное, брошенное равнодушно случайным встречным или сказанное с сочувствием, – ранит ее!
Есть одна коротенькая запись, сделанная ею в те дни. Видно, сгоряча, она решила вести дневник и завела даже тетрадь, но тетрадь так и осталась пустой: в ней только несколько разрозненных набросков. За шестнадцать лет советская власть напрочь отучила ее вести дневники! Но, к счастью, ее письма восполняют нам этот пробел… Так вот та запись: «У Болотина и Сикорской. Приходит Дима с бутылкой какого-то заграничного спиртного, ищет пробочник, конечно, не находит. Обращается ко мне, и, от всего сердца: “Эх, был у меня маленький ножичек в таком замшевом чехольчике, от М.И. достался после ее смерти, вещи-то все распродавались, разбазаривались, я и взял себе. Хор-роший был ножичек, ловко бутылки открывал! Кто-то у меня упер его – жаль!”»
Аля часто бывала тогда в доме Сикорской и ее мужа Болотина и в разговоре с нами добром поминала и их и Диму, у которого спутались в голове елабужские события: он даже написал стихи, что, когда хоронили Марину Ивановну, падал снег. И должно быть, выслушав тираду о ножичке Марины Ивановны, Аля и бровью не повела, а ей все было больно…
2 декабря она пишет своей приятельнице Аде, с которой они вместе покинули Туруханск и которую еще полностью не реабилитировали, и та смогла поселиться пока только в Красноярске:
«…На днях разделалась с Крученых и с Асеевым (Крученых скупал у Мура мамины рукописи и торговал ими, а про Асеева я тебе рассказывала)[195]. Сперва звонил Крученых – я его напугала без памяти, пригрозила отдать под суд за торговлю – в частности, письмами, – он, видимо, позвонил Асееву, а тот – мне: “А.С.? С вами говорит Н.Н. Вы надолго приехали?!”[196] – “Навек”. – “Когда вы к нам придете?” – “Никогда”. – “Почему?” – “Сами можете догадаться”, – вешаю трубку. Снова звонок: “А.С., я не понимаю… Меня, видно, оклеветали перед вами… Ваши письма из Рязани я берегу, как самое дорогое” (!!!). – “А я, Н.Н., как самое дорогое берегу последнее письмо матери к вам, где она поручает вам сына”. – “А.С. – это подлог (!) – это не настоящее письмо! Я хочу объясниться с вами!” – “Н.Н., все ясно и так, прошу вас не звонить мне и не советую встречаться”. Вешаю трубку, и сразу на душе легче стало. Нет, ведь каков сукин сын?..»
Но почему вдруг теперь? Почему в 1948 году она переписывалась с Асеевым, а теперь – «сукин сын»!..
По фразе: «А я, Н.Н., как самое дорогое берегу последнее письмо матери, где она поручает вам сына…» – мы можем только предположить, что тогда, в свою бытность в Рязани, она этой предсмертной записки матери еще не читала, архива не касалась. Как нам известно, она не имела права просто так приезжать в Москву, только по командировке, она приезжала, конечно, но таясь, боясь, что ее обнаружат, проследят за ней, и каждый раз торопилась вернуться в Рязань. А тетки, видно, щадя ее, умолчали об этой записке.
Теперь же, в 1955 году, Аля уже много знает, она уже наслушалась рассказов о Чистополе, об Асееве и понимает, что тот просто отмахнулся от Мура и не выполнил просьбу Марины Ивановны и никогда потом не помогал Муру.
Осенью 1956 года Але попадает в руки автобиографический очерк Бориса Леонидовича, где тот ставит имена молодых Асеева и Цветаевой – рядом. Аля с возмущением и гневом пишет ему:
«…Твое предисловие к книге – чудесное и про маму чудесно, только мне обидно, что ты ставишь мамино и Асеева имена рядом. Это нельзя, ты же знаешь. Эти имена соединимы только как имена Каина и Авеля, Моцарта и Сальери, а не так, как ты делаешь. А как ее бы это обидело – от тебя идущее! Уж она так бы никогда не написала, будь она на твоем месте. Подумай об этом, вспомни Чистополь и Елабугу, и как мама приехала к Асееву за помощью и, вернувшись, покончила с собой, оставив Муру 300 р.[197] денег (в военное время!) и рукописи. И никакие начала – талантов, воспоминаний, отношений – не могут и не должны сглаживать такого конца. Впрочем, что тебе говорить! Ты все знаешь – отныне и до века, а действуешь только по-своему. Не мне учить тебя писать и чувствовать. Для меня Асеев не поэт, не человек, не враг, не предатель – он убийца, а это убийство – похуже Дантесова».
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Скрещение судеб - Мария Белкина», после закрытия браузера.