Читать книгу "Влюбленный пленник - Жан Жене"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слушал «Реквием» в плейере, сидя в гостиничном номере, но представьте себе настоящие похороны в церкви, с цветами, венками и восьмью свечами, настоящим покойником в гробу, пусть даже закрытом, и как обрушивался на меня оркестр и хор. Ведь через музыку является жизнь, а не смерть, жизнь этого покойника, для которого звучит месса, и неважно – лежит он в гробу или нет. У меня имелись наушники. Сообразно римской литургии и латинским фразам, которые я рассеянно слушал, Моцарт просил вечного покоя или, вернее, иной жизни и, поскольку церемония происходила лишь в моем воображении, а передо мной не было ни церковных ворот, ни кладбища, ни священника, ни коленопреклонения, ни кадила, после Литании мне послышалось языческое безумие. Танцуя, из пещер вылезали троглодиты, чтобы поприветствовать умершую, они танцевали не под солнцем, не под луной, а в молочном тумане, светящемся собственным светом. Пещеры походили на дыры в огромном куске швейцарского сыра, а эти троглодиты, не человекообразные существа, а смеющиеся, злые духи мелькали, танцевали, встречая новую умершую, значит – каков бы ни был ее возраст – юную умершую, чтобы она постепенно привыкала к загробной жизни, чтобы как радостный дар, приняла смерть или новую вечную жизнь, счастливая и гордая оттого, что удалось вырваться из этого, земного мира; день гнева, туба мира, «царь приводящего в трепет величия»[22], это была не месса, а главная партия в опере, которая звучала не меньше часа, пока длилась агония, пережитая и сыгранная в ужасе от того, что теряешь этот мир, чтобы оказаться – в каком? Под каким обличьем? Переход по подземному туннелю, ужас могилы, надгробной плиты, но главное – веселье, радость, что летят быстрее смерти, стремительность, с какой агонизирующий покидает этот мир, торопясь оставить нас неблагодарной благопристойности повседневной жизни, чтобы вознестись, не опуститься, а вознестись, смеясь, а может, и чихая, к свету, вот на чем мне довелось присутствовать от Диес ире до знаменитейшего восьмого такта Лакримозы, которого я никогда не отличал от последующих тактов, допуская веселость, я, осмелившись сказать свобода, осмеливаюсь на все. Когда юноша после долгих дней беспокойства и растерянности решается поменять пол, стать тем, кого обозначает это ужасное слово транссексуал, и когда уже решение принято окончательно, его наполняет радость при мысли о новых половых органах, о двух грудях, которые он станет ласкать своими слишком маленькими и слишком влажными ладонями, но главное – по мере того, как станет увядать прежний половой орган и вот-вот отпадет, сделавшись окончательно непригодным, придет радость сродни, наверное, безумию, когда о себе он будет говорить не «он», а «она», осознав, что грамматика тоже делится на две части и, поворачиваясь вокруг своей оси, одна ее половина обозначает его, то есть, женскую сущность, а другая пусть останется языку. Переход от одной половины, в щетине и волосатой, к другой, с эпиляцией, должен быть сладостным и страшным. «Твоя радость переполняет меня…» «Прощай, дорогая половина, я умираю в себе…». Покинуть мужскую сущность, ненавистную, но привычную, это значит покинуть мирскую жизнь ради монастыря или лепрозория, оставить мир брюк ради мира бюстгальтеров – сродни смерти, которую ожидаешь, но страшишься и, не правда ли, когда хор поет Tuba mirum, это можно сравнить с самоубийством? Транссексуал станет чудовищем или героем, а еще ангелом, потому что я не знаю, воспользуется ли кто-то этим искусственным половым органом хотя бы один-единственный раз, если только всё тело и его новое предназначение не сделаются одной огромной вагиной, когда упадёт отцветший член; нет, хуже, он не упадёт, а падёт, поверженный. Страшное начнется, когда ступня откажется уменьшаться: трудно найти женскую обувь 43–44 размера на шпильках, но радость перекроет всё, радость и веселье. Об этом и говорит «Реквием», о радости и страхе. Так палестинцы, шииты, юродивые, которые, смеясь, устремились к старейшинам в пещеры, позолоченные лодочки 43–44 размеров взорвались тысячами осколков смеха, вперемежку с пугливым отступом тромбонов. Благодаря этой радости в смерти или, вернее сказать, в новой, несходной с этой, жизни, несмотря на скорби, нравственность стала не нужна. Радость транссексуала, радость «Реквиема», радость камикадзе… радость героя.
Как неудобно и неприятно было сушить свои «западные» ладони, держа их под горячим воздухом сушилки, уж лучше намочить чистое полотенце, зато вам – особенно в детстве – довелось познать счастье стоять под дождем, под ливнем, лучше всего летом, когда падающая на вас вода теплая. Я никогда не мог, подняв намоченный слюной палец, определить направление ветра, то же самое и с направлением дождевых струй, если только они не падали косо, как последние лучи заходящего солнца, а когда я понял, что при первом порыве ветра иду навстречу пулям, то удивился и засмеялся, как ребенок. Под защитой стены я испытал идиотское счастье, нахлынувшее на меня вместе с уверенностью в собственной безопасности, хотя в двух метрах за стеной подстерегала смерть: настроение было прекрасным. Страха не существовало. Смерть, как и дождь из железа и свинца, была частью нашей жизни. На лицах фидаинов я видел лишь счастливые и спокойные улыбки, ну, может, чуть скептические. Абу Гассам фидаин, который резко потянул меня за рукав в укрытие мертвой зоны, казался раздраженным.
«Стреляют без предупреждения, так еще этого европейца защищай», – вероятно, подумал он, потому что из-за знания французского оказался ответственным за меня. Я обратил внимание, что никто из солдат, вооруженных и увешанных боеприпасами – скрещенные на теле патронные ленты – не попытался проникнуть в здание, найти там убежище, откуда мог бы вести ответный огонь и в случае необходимости защищать обитателей дома. Все – кроме меня – были молоды и еще не обстреляны, как это слово сюда подходит. Я находился в угнетенном состоянии, в другом месте другие люди назвали бы это пораженчеством. Знаменитое евангельское «Совершилось!», вероятно, лучше всего выразило бы мои ощущения. Возле Джераша уже не сражались. Только колонны римских храмов, оставшиеся со времен римлян. Пули решетили фасад дома, но поскольку мы стояли за углом, то ничем не рисковали. Смерть держали на почтительном расстоянии. Два шага вперед, и я был убит, и там отчетливее, чем где бы то ни было, я услышал властный и повелительный призыв на краю бездны, готовой принять меня на веки охотнее, чем любая пучина, выкрикивающая мое имя. Стреляли долго, как и в другие дни. Молодые фидаины смеялись. Кроме Абу Гассама никто из них французского не знал, но их глаза говорили мне всё. Если бы у Гамлета не было ни публики, ни партнеров, испытал бы он это счастье самоубийственного головокружения?
Но почему голос ручья ночью стал вдруг таким громким, даже раздражающим? Может, холмы и хоры приблизились к воде, а никто этого и не заметил? Я, скорее, предполагаю, что у певцов устали голоса или они сами слушали голос водного потока, потому что он завораживал их, а может, наоборот, воспринимался, как неприятный шум.
Когда я пытаюсь донести до вас свои воспоминания, мне нужно призвать на помощь два образа. Первый – это белые облака. Все, чему я был свидетелем в Иордании и Ливане, окутано плотными-плотными облаками, которые до сих пор нависают надо мной. Мне кажется, я их прорываю, когда иду вслепую, стараясь отыскать что-то зримое, но не знаю, что именно. Оно должно явиться мне во всей своей свежести, каким предстало передо мной впервые, был ли я действующим лицом или только свидетелем; например, четыре ладони, постукивающие по дереву, выбивающие все более веселый ритм на досках гроба, и вот туман отступает. Стремительно или медленно, как поднимается театральный занавес, всё, что было связано с этими ладонями, проступает со всей четкостью того первого раза, когда я это увидел. Я различаю каждый волосок черных усов, белые зубы, улыбку, которая сначала тает, а потом становится еще шире.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Влюбленный пленник - Жан Жене», после закрытия браузера.