Читать книгу "Мне ли не пожалеть… - Владимир Шаров"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки в этой ценности хора и для эсеров, и для скопцов было немало непонятного, казалось, она должна была быстро сойти на нет, уже должна была сойти на нет. В конце концов, то, что хор используется как крыша для нелегалов, полиция теперь знала, мелодии были взяты и использованы, значит, было еще что-то, причем куда более важное. Одно, хотя и не главное, они все же поняли. В «Титаномахии» и скопцы, и эсеры, и гимназисты нашли, увидели намного больше, чем, как думалось Лептагову, он туда вложил; они пропустили его музыку через свою жизнь, и музыка оказалась открыта, достаточно легка и свободна, чтобы с ними со всеми соединиться. И вот, пройдя через его хористов, она как бы от каждого зачала, а потом во множестве произвела на свет Божий нечто странное и разноязыкое, от чего Лептагов, не задумываясь, хотел откреститься. Он любому готов был сказать, что ничего подобного не писал и никогда не знал – это от хористов, тут даже нет вопроса, насколько это их.
Работа хора зашла тогда уже очень далеко; вот, например, что нашли в «Титаномахии» всегдашние его любимцы скопцы. Год назад в Петербурге был разгромлен большой их корабль. Полиция арестовала несколько десятков скопцов, и они по обвинению в принадлежности к изуверской секте были или сосланы в Сибирь, или отданы под надзор все той же полиции в европейских пределах империи. Петербургский корабль был главным, прочие, на которых они, как Ной с семейством, пытались спастись посреди кипящего моря зла и греха, моря блуда и похоти, отпочковались от него; здесь же, в Петербурге, хранились и наиболее почитаемые ими святыни. Благодаря хору Лептагова им не просто удалось собрать силы и заново отстроить свой Ковчег, восстановить разрушенное, нет, жизнь на нем сейчас буквально бурлила. Никогда раньше они не пользовались такой свободой: по два-три раза в неделю они собирались в актовом зале гимназии и пели чуть ли не всей общиной, снова широко вели в городе пропаганду, и результат был налицо, десятки новых братьев и сестер накладывали на себя не только малую, но и большую печати.
Нынешний руководитель общины, тот самый, что когда-то вызвался помочь Лептагову с дискантными голосами, теперь говорил, что хор Лептагова – дело во всех смыслах богоугодное и помогать ему скопцы будут всегда. Неважно, говорил он же, какие намеренья были у Лептагова, человеку вообще не дано знать, для чего предназначил его Господь, смерть старого мира стремительно приближается, на смену ему идет светлый мир добра, и Лептагову суждено быть одним из главных орудий его утверждения.
В свои духовные стихи скопцы еще после первых репетиций начали включать те части оратории, где речь шла о Кроносе, отсекающем у Урана яички, дабы зачать тот больше никого уже не мог. Сын, оскопляющий отца.
Маленький серп и три капельки крови, проливающиеся на землю – матерь всего сущего, – из которых рождаются злобные, мстящие за Урана Эринии – похоть и грех этого мира. Кронос сразу же стал почитаться скопцами едва ли не святым, хотя хорошо известно, что он отнюдь не отличался воздержанием. Но это было вынесено за скобки: здесь он был праведен, там – нет, и праведного Кроноса они сберегли для себя, прочий же был вычеркнут и забыт.
Знакомство Лептагова с тем, что в его отсутствие хор сделал с «Титаномахией», как он ее препарировал, как использовал и во что превратил, сыграло, что, наверное, странно, решающую роль в его выздоровлении. Процесс реабилитации длился месяца три и был крайне неровен. Отношение Лептагова к происходящему менялось тогда, пожалуй, не реже, чем в гражданскую войну власть на Украине, но и там и тут строй, что в конце концов установился, был вполне прочен. Мир сделался иным, казалось, никаких корней в прошлом не имеющим, однако даже мысль, что может быть по-другому, никому в голову не приходила.
Еще в начале этого срока, когда Лептагов дирижировал впервые после перерыва, его заинтересовали те совершенно немыслимые толкования «Титаномахии», которые он услышал в пении скопцов и эсеров, настолько заинтересовали, что он неожиданно для всех и в первую очередь для самого себя стал их откровенно поддерживать. Изыски хора лишь подтвердили его старое убеждение, что любая музыка, чтобы стать хорошей, должна заключать в себе почти универсальную отмычку, должна мочь, уметь входить в каждого отдельного человека и сразу быть там своей. То есть она не должна отторгаться ни той жизнью, которую этот человек прожил, ни теми мелодиями, которые в нем уже есть. И она ни в коем случае не должна ревновать, пытаться все это заглушить. От него многие тогда слышали, что ее дело – тушеваться, скрывать, что она новая, наоборот, кричать на всех углах, что пришла она лишь проявить и усилить то, что человеку дано было раньше.
Однако время, когда он с благосклонностью взирал на упражнения хора, было недолгим. Прошла неделя, и настроение его изменилось, ему сделалось ясно, что музыка, которую он писал, без особого сожаления растащена и разграблена, от нее просто ничего не осталось, и он не мог этим не оскорбиться. Они ничего не переделывали и не перестраивали, не внесли ничего своего, просто каждый взял то, что ему было нужно, как-то к себе приспособил, а на прочее наплевал. Он говорил, что и с таким оборотом он бы скоро примирился, если бы они сразу после этого разошлись, но они неизвестно почему захотели и дальше быть вместе, быть хором. Захотели и дальше в нем, Лептагове, нуждаться, и тут он перестал их понимать.
Не исключено, что в том, что случилось, никто, в сущности, виноват не был, они просто не заметили, что перешли ту грань толкования, которая была возможна, которую «Титаномахия» допускала. То есть они не хотели ничего плохого и не знали, не чувствовали, что разрушают само здание. Когда они пытались петь, сколько бы ни было в них любви и старания, звучала совершеннейшая какофония, но они не слышали, не видели, что «Титаномахия» натуральным образом умерла. Он тогда понял, что объяснять это хористам не имеет никакого смысла, понял и еще одну очень важную вещь. Если эти люди хотят, чтобы он с ними продолжил работу, хотят остаться хором, у него есть право впредь никогда не давать им эту границу переступить. Запрет этот чисто природный, и, значит, нет резонов, чтобы его снять или обойти.
Лептагов говорил, что насчет музыки, звучания хора, организующих его запретов и границ многое было ему ясно уже в середине этих трех месяцев, но тверд здесь он не был. Ему все время хотелось понять, оправдать певцов, и он вновь и вновь начинал доказывать Старицыну, что на самом деле хор полон благородства и так поет единственно потому, что хочет спасти его, Лептагова, от угрызений совести. Своим пением они как бы свидетельствуют, что, сколько бы он ни предупреждал о гибели «Титаника», никто никогда бы его не услышал. В другой раз он заявил Старицыну, что они разрушают и уничтожают то, что он написал, совершенно сознательно, потому что видят, что ему, Лептагову, это необходимо. Они помнят, как он, будто сумасшедший, носился по городу, ища, чтобы уничтожить экземпляры партитуры, и теперь на свой лад делают то же самое. «Титаномахия» распадается, гибнет прямо на глазах, и, если ничего не изменится, скоро о ней благополучно забудут.
Впрочем, для того, о чем речь пойдет ниже, куда интереснее другой очень странный и очень короткий период, когда, по воспоминаниям Лептагова, понимание «Титаномахии» им и хором вдруг снова сблизилось. Не знаю, кто на кого влиял, но было время, когда они и вправду шли навстречу друг другу. Он вскоре после гибели корабля стал видеть в «Титаномахии» нечто вроде языческого реквиема, нечто вроде прощания с язычеством. И тут они почти сошлись. Язычеством было пропитано все, связанное с кораблем, от его названия до той совершенно немыслимой роскоши, с которой он был отделан. Англичане словно задались целью возродить век, когда никто ни во что не верил, смерть была презренна и лишь одна только жизнь, праздник и веселье жизни были достойны внимания. Лептагов считал, что теперь, после гибели «Титаника», он и хор равно знают, что это не так, не может быть так. Вслед за ним и они должны были ужаснуться тому, насколько коротка жизнь, часто ее не хватает даже на то, чтобы проститься с близкими. Поразившая его при первом прослушивании хора какофония как раз и была этой гибелью, разрушением языческого мира, доказательством его изначальной хрупкости; они всеми своими голосами словно свидетельствовали, что мир без Бога не может быть прочен, и эта же какофония была совершенно необходимым переходом к той музыке, которую он должен был писать и от которой бежал в «Титаномахию».
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Мне ли не пожалеть… - Владимир Шаров», после закрытия браузера.