Читать книгу ""Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я хочу объяснить, почему назвал «ТамИздат» особым случаем. Меня лично он избавил от любых сомнений в том, что опыт непосредственный и опыт, добытый из книг, равны. Дело в том, что все эти 100 книг, за исключением, я подсчитал, семи, были мной прочитаны на протяжении тех десятилетий, когда их стали под полой провозить в Москву и Ленинград. Это было не просто чтение, но и приключение, довольно опасное. Встречу для получения их, передачи другому, возвращения давшему нельзя было обсуждать по телефону. Под приглашением на «торт, такой круглый» наивно скрывали, а прослушивающие разгадывали, «Круг первый» Солженицына. Впечатлениями от прочитанного делились, даже в собственной квартире приглушая голос, если не шепотом, иногда писали на листочке и тут же уничтожали. Дома для них придумывали секретные хранилища, например, внутри двустворчатой балконной двери в нижней ее – деревянной – части. Вскоре выяснялось, что при обыске гэбисты вскрывают прежде всего ее. При таких обстоятельствах чтение, ухватывание мысли, авторской манеры, художественного стиля становились куда более обостренными, чем при неторопливом, в уютном кресле, перелистывании страниц Тургенева.
Некоторые из этих книг – «Реквием» Ахматовой, «Конец прекрасной эпохи» Бродского – я знал еще до публикации, в рукописи, в машинописи, экземпляры которой сам печатал. «Мастера и Маргариту» прочел у вдовы Булгакова, извлекая листы из упомянутых папок. Не скажу с содержанием, но с материалом других – Буковского, Солженицына – был знаком, как сейчас говорят, по жизни (разумеется, не в такой полноте и глубине, как у них). Из семи непрочитанных надо бы по долгу службы заглянуть в «Антисемитизм в Советском Союзе» Шварца (Изд-во им. Чехова, 1952). Но ведь и без него мы все в этой области эксперты, я не из последних.
Так есть ли для меня разница между колонками, в которых я опираюсь на пережитое въяве или на то, что извлек из прочитанного; на то, что мне рассказывали люди, близкие и чужие, или на то, что обдумал, сопоставляя разрозненные, из самых разных источников сведения и впечатления?
Товарищи Ленин и Сталин не любили русскую деревню. Первый писал что-то остро публицистическое с философской подкладкой о «деревенском идиотизме». Второй до таких тонкостей не опускался, а просто разорил. Не только раз навсегда переломил хребет коллективизацией – провозвестницей нынешних рейдерских захватов, – но уже и после нее, и после великих и невеликих строек социализма, и кровопролитий террора и Отечественной войны низвел то, что осталось от крестьянства, в колхозные зинданы. Где пленникам не оставили удостоверений личности, денежные знаки зарплаты заменили галочками трудодней, сельсоветы из каждых пяти литров надоенного молока оставляли семье пол-литра, из каждых десяти стогов скошенной травы забирали себе девять, и в той же пропорции распоряжались остальным. Под остальным разумелась картошка. «То, что осталось от крестьянства» было старухами, инвалиды-мужики составляли от них малый процент, тем, кто доживал до пенсии, ее платили по 12 рублей в месяц. (Для сравнения: моя зарплата молодого инженера на заводе, называвшаяся без идеологических экивоков нищенской, вытягивала с премиями на 70.) Анемичные дети к 14–15 годам, если не умирали раньше, бежали куда придется, хоть и в тюрьму.
Такова была картина социально-экономическая. Но внутри полупустых, полузаброшенных изб сохранялась культура, резко отличавшаяся от казенной, канцелярской, газетной, люмпенской, интеллигентской, – словом, городской. Еще в середине 1960-х годов деревенские миропонимание и речь были куда ближе, скажем, к толстовским, чем к Петьки-племянника, зацепившегося за райцентр и сделавшего карьеру железнодорожного стрелочника. Я не хочу сказать, что вымирающая деревня стала хранилищем и источником природной мудрости и деревенский идиотизм переродился в академический интеллектуализм. Но, уезжая на лето в деревню и дотащив до снятой или купленной за бесценок избы неподъемные рюкзаки с крупами и консервами «Завтрак туриста», заговорить под вечер с пожилой соседкой и услышать ясные, остроумные, живые оценки текущей и ушедшей жизней оказывалось ни с чем не сравнимой радостью и наградой. Слова были неподдельные, все как одно значимые, вызывавшие смех и слезы. Через полчаса они начинали повторяться, отчего теряли в цене, но так и должно было быть: подлинность не красноречива.
В этом году мы опять поехали в деревню, в которой появились впервые больше 20 лет назад. Ее вид и состав менялся от года к году – постепенно. Нынешнему приезду предшествовало четыре лета, проведенных в другом месте, так что впечатление было – встречи со знакомым антуражем, однако приписавшимся к несколько другой цивилизации. В километре от крохотной нашей деревеньки, притягивавшей когда-то тем, что стояла на отшибе от всего на свете, построены три коттеджных поселка. Главный называется Новово. То есть хотели-то Новое, но так хотели все подобные новостройки, перебор. Уже на шоссе, верст еще тридцать ехать, стоит щит «Новово готово!». Тянет остановиться и исправить «Новово готовово!». Берега двух местных рек, бывших местами общего купания, оккупированы лодочными станциями и огороженными пляжиками. Дома расположены шагах в 10–20 один от другого и смотрят один другому в окна. Грунтовая дорога покрылась асфальтом. На ней с середины дня пятницы до ночи воскресенья из одного автомобиля всегда виден такой же впереди и сзади. В лесу, на грибном месте, возведена бревенчатая вышка, вокруг рассыпаны отруби. Бить кабанов. И без вышки-то абсолютно беззащитных, теперь же надеющихся только на омбундсмена Астахова.
Жителей коренных, в деревне родившихся – ни одного. Их сменили родня, чаще дальняя, и знакомые, купившие дома. Точнее, участки, потому что старые сносят и строят заново, на свой вкус. Скотины ни у кого, понятно, нет, поэтому с травой, прущей с начала мая, надо бороться. Косой пользуются двое: я и мой добрый приятель, художник. У остальных шведские и немецкие газонокосилки. По викендам они воют со всех сторон, на разные интонации: если бурьян густой – откровенно недовольные, с улавливаемыми по временам германскими корнями слов и грамматическими оборотами. Огороды во дворах ужимаются, постройки множатся. Не потому, что нужны, а потому, что занятие: постучал молотком месяц отпуска – еще один сарайчик, беседка, душевая. Лето вообще, лето, проводимое в непривычном месте в особенности, убеждает человека в инопространственности его существования. Местность изучена в небольшом радиусе. Прошлогодний сосед не приехал, приехал прежде не известный. Заяц забежал во двор, съел молодой салат. Змея заползла – никого не ужалила, но ведь змея. Машина стоит под окном, марки американской, сборки удмуртской. Про косилку уже сказано. Голова идет кругом: кто я?
И тут включается телевизор. В нем мир сразу узнаваемый, родной. В первый момент успокаивает. Но во второй и дальше окончательно выбивает почву из-под ног. В городе все это так-сяк сходило: персонажи, грим, синтетические краски, лекальные формы, пение в облаке пара, укрепляющийся рубль. Но в деревне нет такого плетня, такой столбушки, к которым хоть как-то телевизионную реальность привязать. Половина новостей – из зала суда. Год, два, три тому назад некие личности совершили некие преступления. Диктор знай талдычит: помните? В Ростове? На Камчатке? Под Туапсе? Не помним. Так вот, дали десять лет. Мало! Чересчур! Правильно! Один раз вдруг, вижу, на подсудимом кипа. Ничего не объяснили. Просто – малый в кипе. А я уж тут, в условной моей глуши, в лесах и на реках, забыл, что есть такие люди, как евреи. Для меня мировой столицы выше местного райцентра нет. Я езжу туда в базарный день отовариться. Ставлю машину на площади с Лениным. Покрытым многослойной серебряной краской. Так что линию жилета все труднее различить. Но пола плаща развевается под вечным ветром. И внутренний голос независимо от меня произносит строчки Глеба Горбовского, написанные, когда нам было по 19 лет:
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «"Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман», после закрытия браузера.